Еще один рассказ. Не знаю, но мне было приятного его писать...
Костюм
Мучительно жаркий, послеобеденный час коротал Павел в тени зонтикообразной пиниии, прикрывшись журнальчиком, с первой страницы пестрящим рекламными объявлениями. Подле него расположился неопрятный, полноватый старик в лилово-персиковых плавках. Старик погрузился всем своим объемом в гамак, – протянутый меж деревом и штангой п-образных ворот, – отчего тот податливо прогнулся и, казалось, едва не треснул по швам, склоняясь так близко к земле под натиском тела, что пляжный песок, порою, приятно щекотал особо выдающиеся прогибы, – когда старик неохотно ворочался, перечитывая обтрепанную, мягко переплетную книгу, на обложке которой красногубая, барбарисово томная девочка льнула к воображаемому читателю с нескончаемым чувством безнадежности, ибо мнимого поцелуя с ней так и не происходило. Одноименный с названием страны проспект к морю отделял немноголюдный пляж, с причудливой геометрией ступенчато нисходящих клумб, а по другой стороне, к Генуе, панельно-гостиные высотки, – походившие на стопки блинов по десять этажей в каждой, – скучновато, однообразно заламывали улицу, перпендикуляром располагая ее к отзывчиво-кисейному морю. Прямые, голые фасцинии нахлобученных фонарных столбов, – частоколом сопровождающих черный изгиб асфальтовой дороги, – взмывали ввысь безмятежного поднебесья, но обрывались где-то на пол пути (проектировщик, – человек приземленный, – предусмотрел такой порыв и одним махом карандашика отсек всякую его возможность на чертеже; для верности взгромоздив каждому фонарю на макушку едва заметный колококолбообразный металлический цветок, с патроном для лампы вместо природной анатомии соцветия). Корка апельсина и пробка из-под шампанского – предметы напоминавшие о проходившей вчера пляжной вечеринке. Самое море, приветливо маня прохладой, вдалеке обрамлялось домовитым берегом: там, где одинокий шпиль неразборчиво мреющего здания (сородич здешним фонарям, наверное) скучал в высоте гордый и одинокий. Купаться, впрочем, Павлу совсем не хотелось, поэтому он и удалился в тень, где жара была не столь ощутима, и уж было совсем начал дремать, растворяясь в рыхлом, неописуемо мутном блаженстве, – когда действительность скрашивается и валится в бездну сновидений, – как внезапно сосед в гамаке, оторвавшись от чтения (а когда читал, то, явно смакуя особо зачитанные, мятые страницы, преотвратно похихикивал), обратился с вопросом:
– Скажите, а вы в Падуе не бывали прошлым летом?
– Что, простите? – и, выслушав повторенный столь же льство-услужливым тоном вопрос… – Нет, прошлым летом никак.
– Но вы ведь итальянец?
– Я родился в Италии, но мать моя русская.
– Вон оно, что… уж больно мне ваше лицо показалось знакомо. Значит, не были, говорите? В Генуе надолго остановились?
– Завтра на поезд.
– А, что так?
"Вот назойливое хамло!" – подумал Павел и ответил. – Конференция заграничная… по Диккенсу.
– Стало быть, интересуетесь литературой, – продолжал на половину макушки седой, на половину лысый старик, поудобнее пристроившись в гамаке. – А я, знаете, далек от этого пустословия. Мне вот друг дал почитать… ну вы только полюбуйтесь, что за вычурный стиль состряпал известный чурбан в своей книженции? – старик показал книгу, но Павел не посмотрел в его сторону и пасквилянт убрал ее под себя.
– …Так сонно сегодня, можно вздремнуть, – намекнул ненавязчиво Павел, но ярого собеседника, почуявшего вкус предстоящего спора, было уже не остановить.
– Несомненно факт, что литература гиблое дело. Вот вы в жизни что-нибудь написали?
– А что?.. – чувствуя, что собеседник не отвяжется… – Впрочем, есть мысли по поводу романа.
– Мг! Литература – иллюзия (причем слово "иллюзия" было произнесено несколько смазанным и более покатистым: "аллюзия")… аллюзия в том, что это вымысел, подлый фарс.
– Поточнее, будьте добры.
– Точнее (а прозвучало, как "точенее")… точенее скажу так – литература это фантасмагория (да и литература всякая), ничего общего с действительностью не имеющая. А писака никто иной, как очередной филяр-шарлатан. У нынешней молодой писательской смены слишком эгоистические помыслы, не находите? Рассудите, роман публикуют не ради читателя, а сверх того и без уважения к читателю, не о современных знаковых проблемах пекутся, а о себе.
– Я, пожалуй, не согласен.
– Бросьте, вы, небось, сами фанфароните или будите, когда начнете писать свой романчик. А что за тема, если не секрет?
– Послушайте, я не бахвал! И давайте, вообще, на личности не переходить. Я устал, мне скоро в дорогу. Поэтому я хочу отдохнуть, благо погода чудная.
В то же мгновение мир потускнел, словно насупил солнцезащитные очки, оттого, что небольшая тучка подкралась незаметно и заслонила собою игривое солнце. Померкли деревья и пляжные купальщики, загорелые трупы людей, изможденные зноем, уличный транспорт (безучастливо следующий мимо), мальчик (очень загорелый) с газетой на велосипеде, и без того скучные дома. Взгляд Павла ухватился за хмурый отблеск в стеклах вращающейся двери (в зазеркалье отразились приглушенные в цветовом разнообразии угрюмое небо и серый пляж, утыканный там да сям черно-лиственными деревьями: дверные стекла были несколько тонированными), где у входа в гостиницу, через дорогу, – по которой только что проехал, громыхая, ржавый тарантас, – сонный швейцар совсем было поник духом, – издали, походя на манекен в красном, вчера виденный Павлом в витрине костюмерного магазина. Мимо, вдоль тротуара, необычно семенил пожилой толстяк в белом костюме, а подле него как-то расхлябисто шла тринадцатилетняя, рыжеволосая девочка, в фасонистом платье, и мило улыбалась Павлу. Эту вольную отвлеченность поглазеть по сторонам, удалось позволить себе, покуда старик, поглаживая потную, волосатую грудь, задумался на две драгоценные немые минуты.
– Так о чем ваш роман?.. – кисло и очень задумчиво спросил старик.
– Мой роман о юноше, – спокойно начал рассказывать Павел, стараясь не шевелиться, – который не знал отца. Этого юношу воспитывала в одиночку мать. Всяческие жизненные тернии преодолеваются главным героем… и вот он становится известным писателем, селится в Ницце… фешенебельные отели, вечеринки, женщины… Но в 61-м умирает его мать, он едет на ее похороны в родную Падую (непременно Падую!) и там встречает отца.
– Интересно, несколько грустно, но все же… с автобиографической пылью, небось…
– Это моя жизнь.
– Просто это чувствуется…
– Только в действительности я так отца и не встретил.
– Почему отец покинул семью?
– Потому что нашел работу за рубежом, потому что женился на другой.
Старик некоторое время помолчал, проследив взглядом ватную тучку, которая больше солнце не загромождала – совсем разъедаемая ветром, она как бы уже существовала в некоем подвешенном состоянии и, казалось, малейшего дуновения будет достаточно, чтобы тучку эту развеяло бесследно. Затем старик еще поглядел на море, приметив в изумрудных волнах яхту, далеко отшедшую от берега (белый, клыкастый осколок айсберга чудом заплывший в эти теплые воды).
– Какова концовка? Сын простил отца?
– Еще не знаю.
Они оба умолкли и так пролежали около полу часа в каком-то своеобразном смятении духа. И Павел и даже ворчливый старик-критикан нашли в истории еще ненаписанного романа нечто общее.
– Ну вот уже три и мне пора уходить, – выйдя из оцепенения, сказал Павел и начал, потягиваясь, вставать с шезлонга.
– Не думаю, что увидимся. Я сегодня вечером тоже отправляюсь в вояж. Я, знаете ли, натуралист, хоть никогда серьезно этим делом не занимался. А вот тот друг, ну помните, о котором я вспоминал? Вот он мне и предложил выйти с ним на два месяца в море. А там, поди, Индия, туда и отправлюсь. А где ваша одежда?
– Там – недалеко от этого места… Я пойду.
– Будьте бдительнее, здесь могут украсть, – услужливо заметил старик, взглянув поверх роговых очков на удаляющийся силуэт стройного Павла, и продолжил чтение книги в ослепительно ярком переплете (примечательная деталь: изгиб обложки заломленной царапиной тянулся вдоль руки девочки и поперек обертки).
Оставленная в кустах, одежда Павла исчезла бесследно и единственная насмешливая деталь – пуговка пиджака – все, что могло напоминать о ней. Раздосадованный, в одних купальных трусиках, Павел побрел обратно, разводя попутно руки в стороны, надеясь еще на чудо. Проходя мимо гамака, он заметил подле (на штанге) костюм: брюки и летний пиджачок. Сам старик дремал, потягивая через невидимую трубочку несуществующий коктейль. Не долго думая, Павел тихонько присвоил плотно-увесистые одеяния, как компенсацию за то, что ничего теперь не подозревающий… (а ведь он так и не спросил его имени!) лишил его права отдыха.
Десять минут спустя, Павел весело шел вдоль дороги. Неудобная одежда, – прежде всего тем, что была ему чрезмерно велика, – обременяла привычную легкость шага. Ноги путались в широких штанинах, неприятно потирающих в области чресл, непривычно ерзал пиджак на голое тело и очень дотошная бирка щекотала шею. Почти дойдя до гостиницы, где снимал на две недели номер, Павел присел на скамью, чтобы вытащить занозу (а шел он, разумеется, на босу ногу) и, ощутив внезапную тяжесть, нарушающую вестибулярное равновесие тела, пошарил рукой в кармане и извлек два американских цента и старые часы, на обороте которых прочел гравировку: "Н. С. Карелину от любящих жены Тани и сына Павла".
Он бежал, жадно глотая пыльный воздух, кашлял – сильно, на выворот, – харкал вязкой слюной, задыхался, все путался в одежде, а мимо в каком-то сумасбродном, карнавальном балагане прохожие и люди в витринах, мальчик на велосипеде, небо и одна тучка, многоокие дома, все кружилось каруселью, весело опрокидывалось и прыгало вверх и вниз, вверх и вниз, пока он бежал. Но на месте отца не оказалось, лишь между пинией и штангой покачивался на ветру пустеющий гамак.