• Уважаемый посетитель!!!
    Если Вы уже являетесь зарегистрированным участником проекта "миХей.ру - дискусcионный клуб",
    пожалуйста, восстановите свой пароль самостоятельно, либо свяжитесь с администратором через Телеграм.

Без двух минут счастье

  • Автор темы Автор темы Sirin
  • Дата начала Дата начала
Sirin написал(а):
Люди уповают на божественную благодать, надеясь одною молитвою заполучить его милость. Но когда же они в итоге не получают ничего, то отворачиваются от веры. А ведь никаких усилий, что бы обрести заветное счасие со своей стороны не проявляют вовсе. Кто сказал, что Бог обязан помагать людям? .

на самом деле и я задумывалась над тем.. просто моя бабушка говорит "Если Богу помолиться-он всегда поможет" а я сказала -"А тебе не кажется, что каждый раз просить это просто невежливо? и сколько людей еще просят? зачем Богу это надо, просто за чье-то "хочу пожалуйста" делать все как захочет человек, и помогать ему, и все ему прощать? в чем тогда вообще суть Бога, если он только прощает и помогает? какой в нем смысл?".
на что она замахала на меня руками и пробубнила что-то тип а "ты маленькая еще, ничего не понимаешь, и вообще, замолчи, глупая".
ну не так, конечно. вежливо.. но суть та же.
 
Стоит задуматься, конечно... Рад что мы в чем-то согласны...
Кстати, а чисто случайно вы когда эту последнюю главу читали не сохранили ее где-нибудь у себя (я так понимаю вы себе скидуете, чтоб не с форума читать), а то я себе не успел сохранить?
 
да, я сохраняю в оффлайн. да, там все то же, осталось, продолжение 7-ой главы..
 
Ну что ж, прийдется переписывать (хотя рукописи у меня сохранились). Ну а пока получилась небольшая заминка с "Демоном", выкладываю небольшой рассказик...

О ТОМ, КАК БЫВАЮТ НЕЗБЫТОЧНЫМИ МЕЧТЫ…

1

Приблизительно пять-шесть лет назад (в пору моего беспросветного преподавания в Бостонском колледже для девочек), когда я не спал ночами, терзаемый алкогольным бредом, – немытый, грязный, с лоснистой щетиной на заусенчатых скулах, – пожираемый пристальным взглядом Сталина (чей портрет-коллаж висел у меня на стене в лачужке местного общежития, напоминавшей давнюю, одной только свечой снабженную в вопросах светоэнергии, монашескую келью), в словесном бреде едва различающий строки Китса и Бодлера, – в общем, в состоянии полной апатии и безысходности (когда погибнуть от пули или от кинжала, кажется вещью вполне естественной и желанной), – тогда-то ко мне поступило приглашение провести два месяца на одном небольшом острове (о котором могу ограничиться чинным замечанием – "райский"), где-то в Средиземном море, что ли, в области близких не то к Греции, не то к Египту вод. Разумеется, что воспылал я страстным желанием посетить эту землю обетованную, – позабросить все свои литературные промыслы и увлечься морем, которого в своей сорока двух летней жизни никогда не видывал воочию (только на глянцевых снимках и открытках, снабженных привлекательными зазывами, как "Соли мертвого моря утешат несчастье и горе" или "На замечательном острове Крит, мы так хорошо отдыхаем, что никто не ворчит, когда мы его покидаем"). Но, как говорится в известной пословице: "За двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь", – так оно и случилось, что чем больше и крепче становилось вожделение, тем больше и больше погружался я в преподавательской работе. И вот уже с большим недовольством я больше трех месяцев промаялся в душных лекториях, классах о трех обрешеченных окнах (сквозь мутные стекла которых проникали голубоватые лучи и ложились на пол, парты, руки и головы неряшливых моих учениц, копируя кроссвордный узор тюремной решетки, – и тогда то я чувствовал себя в заточении замка Иф, где я прибывал не телом, конечно, но душою, весь весенний семестр) и преподавательских, где заседали великие умы – профессора (как мужского, так и женского рода) самого разна почина и сословия, как бы выразился какой иной русский писатель эпохи царизма. Я читал пыльных Байрона, Де Мюссе и По ученицам, которые едва ли когда (хоть бы самой малой каплей своей карамельной и сироповой души, стянутой розовой жевательной резиной) могли осознать, то искусство просвещенного века, что я им пытался втолковать с такой истовой и, в сущности, обреченной на гибель энергией, с какой я декламировал, – из возвышения кафедры или из-за плоскости засоренного бумагами и чернилами неопрятного стола в классной комнате, – и разбирал по строфам, с прилежной европейцу скрупулезностью, стихотворения, размером, и шагом мысли, и трепетного звучания, ямбами и хореями, дактилями и гекзаметрами, наполнявшие пустые помещения и ветренно-пустые головы миленьких, смазливых, грязных, с немытыми конечностями, с мыслями о том, что называют «мальчики, свиданчики и фильмчики», в общем, этим существам я преподавал Литературу, как предмет изящного искусства. И те взгляды, которыми они пожирали меня в сальном кафетерии (где деревянные столы всегда отчего-то отображают призраков некогда за ними сидящих: мучные крошки, водянистые круги, оставленные кофейными кружками и скомканные салфетки, разбросанные в беспорядке, как оторванные от стебля недораспущенные бутоны), в коридорах, на лестницах, в классных комнатах, были столь же невинны, как и коварны. О чем может думать особа такого возраста (о, я частенько задавал себе такой вопрос, избрав во время урока такую вот жертву, что жует резину с особенно издевательским причмокиванием, или крутит в рыжем локоне карандаш, увенчанный ластиком, точно накручивая на недовилку недомакароны, или, прикрывшись книгой, читает комиксовую книжку с похабными и довольно фривольными шуточками на околопоясную тему)? Но не находил ответ, довольствуясь тем, что, скорее всего, их мысли заняты мелочными проблемами и заботами (с теми радостями о которых повествуют сериалы кабельного телевидения), которые подымать сейчас мне кажется неуместным. Вместе с тем остров, так манивший меня, становился все более далеким и призрачным, скрытым туманом обстоятельств мне препятствующих.

2

Летние дни обозначились полнейшей скукой, – отсутствие уроков позволило мне заняться одним трудом, касающимся вопрос английской и русской поэзии (книги с цитатами, сравнениями и переводами), довольно смутно трактующей о еще более смутных темах… В общем, это можно назвать простым желанием пробавляться чем-то вроде составления головоломок или крестословиц (но не в моем случае).
К тому же за время весеннего семестра возник ряд проблем, касающихся аккредитации моей преподавательской практики. Некий интендант, что ли, из верхов, посетил одну из моих лекций по Гомеру и был чрезвычайно удивлен той вольности, что я позволил себе в трактовке давно устоявшихся, по его мнению, истин, что, якобы, я неправильно понимаю, то о чем писал этот великий слепой мудрец. Но не это так забавно, как тот факт, что он посетил мою лекцию тайно (напомню, приподавал я в женском колледже). Ясно вижу его сейчас переодетым в женские одежды, в белокуром пареке, грызущим карандаш на задних рядах аудитории, притворяющимся среднестатестической Бэтти или Сьюзен. В общем, я отделался жалобой и с того бы, наверное, ничего не вышло, если б на этот похабный пасквиль не обратил внимания один декан, давно точивший на меня зуб. Ко всему привязалась история, очень давнишняя, о моей якобы связи с одной из студенток (да, если б только наши светлые чиновничьи головы видели, то жалкое, обрюзгшее существо, коим была та пятнадцатилетняя, прыщавая бестия, с цветом волос граничащем меж розовой лепестковой гнилью и рыжей медью, с бантами, с оплывшими жиром конечностями и точно ведьминским, злостным, янтарным прыщом на самом кончике носа!). О каких литературных происках, о каком нисхождении муз-вдохновительниц, можно говорить в те дни? (Впрочем, стоит отметить, что порою, запершись в своей комнате, – точнее кладовке с фальшивой пародией на комнату, – я извлек несколько интересных умозаключений об универсальности, так сказать, русского и английского, и что, скажем, перевод сонетов Шекспира на Болгарский или Украинский едва ли может приблизиться к силе оригинала.)
Снедаемый любопытными взглядами старых профессоров и молодых, ярко выражающих свое мнение, аспирантов, я едва теплился в рамках отведенной человеку на жизнь сдержанности и уж в скоре готов был излить всю ту чернь, грязь и вонь, что накопилась в клоаке (если так можно выразиться) моей души, – то есть в самом оттененном и человеческом ее закутке, где шаром покати – сплошь пустота, и тоска, и обжигающее призрение, бережно мной туда отскладированное.
Как-то, прогуливаясь в парке, меж кленовых насаждений, огибавших скорее тропинки, чем тропинки огибали их, я не спеша следовал давно уже мной протравленным маршрутом, держа в руке газетный сверток (с тем особым запахом свежеотпечатанной краски, с тем непременным чувством тяжести бизнес газет), как некая сила увлекла меня в сторону от мысленным пунктиром намеченного пути. Я подошел к лотку с открытками и признал в одном из изображений, с видом на скалистый, черный берег и бурлящее море, тот самый остров, который мне предлагалось посетить еще весной. Замечательное свидание с несбывшейся судьбой, подготовленное самим случаем. Та пора – весна и лето – является насмешливой причудой мне не постижимого рокового пути. Я имел возможность все бросить, умчаться подальше, – о чем мечтают, думаю, многие мне подобные, так же любящие поэзию и прозу в не зависимости от их этнического авторства, тщетно взращивающие мечту о далеком, желанном, о чем-то таком, что непременно бы переменило всю их обычную, скучную, промаянную, человеческую жизнь. Я бы с большой радостью посетил тот остров и, как знать, может я смог бы отыскать заветный край (как много надежд в этом простом слове: "к рай, к раю"), преисполненный музыки Аполоновской кифары и красот нимф, резвящихся в пологих равнинах с фавнами, в самом центре очарованного острова, позабытого людьми, открывающего самое себя только лишь жаждущим странникам. Но он для меня столь же недостижим, как реальна угроза увольнения и утраты всех привилегий (я говорю не о деньгах, конечно, а о доступе к коллежской и университетской библиотекам). Вот, кажется, я все сказал, что надо, а о том, что же случилось со мной и, как в дальнейшем складывалась моя жизнь говорить уже поздно, да и, собственно, не к чему. Я хочу положиться на то, что вы поймете – главное в искусстве не то, что вертится вокруг истории книги, обвивая ее щупальцами лжи, скорби и ложных догадок о заложенной автором Великой идее, а то, что есть свет и медовая патока, сочащаяся с каждой строчки бесценных, непонятых трудов, погубивших и вдохновивших не мало ищущих покой и счастье обреченных паломников.
 
Хе-хе... я так и предполагал, но такой у этого рассказа получился стиль... Пока выложу отреставрированную главу Демона, а новая будет чуть позже.

продолжение...

Глава VIII

Прогулка по набережной

После бессонной ночи, спозаранку, Порфирий вышел на прогулку в длиннополом сюртуке, держа в одной руке элегантный расчехленный зонт, а в другой – томик немецкого поэта Шиллера. Отзывчивая к утренним честнотам душевная пустота преисполнялась трепетными отзывами на всякий порыв легкого ветра, который, сдувая багряную листву, кружил ее в вихре, неся по тротуару, обгоняя сонных прохожих, и сбрасывал в хмурые воды речного канала; на едва уловимый шум просыпающегося города (шероховатое шорканье одних, гулкие, отчеканенные утренней безлюдностью площади шаги других, скользкие манипуляции дворников, нечаянно высоким тоном произнесенное слово, вырывающиеся из жидкой утренней вереницы людей, шествующих вдоль городских троп, запущенный чьим-то сонным каблуком камешек, весело проскакавший по мостовой); на цокот медленно катящегося по улице дилижанса и зевок укутанного в теплый, бараний тулуп кучера, хлестком подгоняющего гнедую лошадь. Прохладные порывы нетерпеливого ветра, всегда спешащего куда-то, спешно подгоняли Порфирия, продувая спину холодными языками пламени. Неподалеку, у набережной реки Мойки, бранился на толпу грузчиков щегольски одетый барин – и его громкий басовый голос эхом повторно отзывался в соседнем переулке. Порфирий отошел в сторону и, очистив от грязных липовых листьев влажную скамейку, присел, открыв книгу. Через несколько минут он вновь посмотрел в ту сторону, где грузили мешки и гужевым способом переправляли их по мостовой, – но ни грузчиков, ни раскричавшегося барина, ни лошади с повозкой уже не было. Порфирий продолжил чтение, отметив про себя, что это трепетное и сонное утро, верно, одно из лучших в его жизни:

Mit der Dummheit kampfen Gotter selbst vergebens...*

– Балуете себя Шиллером? – раздался над Порфирием знакомый голос.
Порфирий, не спеша отложив книгу в кожаном переплете, обратился взором к подошедшему господину и, мгновенно признав Демона, восторженно удивился:
– Как это вы, мой дражайший друг, отыскали меня в Петербурге?
– Однако, я же говорил, что мы еще встретимся.
– Я уж думал вы совсем запропастились?
– Дела, Порфирий, дела… да, в общем, пустяки, – и с этими словами Демон переложил толстый конверт, скрепленный печатью, из кармана макинтоша в потаенный карман.
– А ты, как я вижу, воспрянул духом?
– Верно, верно… Представляете, я встретил Веронику, мою первую… давнюю подругу. Она принадлежит к очень знатному роду Артемьевых. Но, что говорить…
– Дела амурные, – улыбнулся Демон и предложил прогуляться вдоль набережной.
– А что же, вы Шиллера читали? – интересовался Порфирий на ходу прокалывая желтые листья наконечником зонта.
– Немного. Больше всего мне импонирует его поздний труд – историческая трилогия "Валленштейн".
– Интересно, наверное вы много за свою жизнь успели прочесть?
Демон не ответил, а лишь загадочно улыбнулся.
– Впрочем, тебя, Порфирий, наверное заинтересует то, что мне довелось читать второй том Гоголевских "Мертвых душ".
– Это как же? Ведь рукописи сожжены.
– Сожжены, но не уничтожены. Видишь ли, это еще один адский замысел, что все когда-либо написанное человеком в грешном мире имеет свой дубликат в нашем.
– Значит верна пословица: "Что написано пером, то не вырубишь и топором"?
– Сатира Гоголя это что-то, вот только жаль его…
Ветер несколько усилился и Порфирий повыше поднял ворот сюртука.
– Вы кажется одеты слабо. Вам не холодно? – спросил он, остановившись у парапета и смотря на то, как зыбкая рябь скоро пробежала в волнах речного канала, стянутого мостовыми пролетами и со всех сторон стесненного обступившими зданиями.
– Что ты? я обожаю такую погоду. Холод и дождь мне никогда скуку не навевают, – а даже наоборот. Гляди какие облака: свинцовые с белым – бесовская погодка, Порфирий.
Сквозная мантия красно-желто-бурых листьев покрывала воду, мимикрируя каждой волне, точно отображая колышущуюся текучесть и ветреное волнение.
– Наверно будет дождь, – проговорил Порфирий.
– Нет, обойдет стороной.
– Чем вы заняты сейчас?
– Это, видишь ли, тайна, которой я не могу поделиться с тобой. Ну а в остальное время, – его, как видишь, предостаточно, – развлекаюсь как могу. Вот, например, забавляюсь беседами – сейчас с тобой, а как порою забавно спорить с безбожниками.
– А какой он – Бог? – задумчиво произнес Порфирий, подбоченившись получше.
– Этого никто, наверное, не знает. Мне далеко до его убеждений.
– Ну да, ведь Бог это добро…
– Не скажи. Люди уповают на его благодать, думая одними только молитвами заполучить его благосклонность. Но когда же они не получают ничего, то отворачиваются от веры. А ведь никаких усилий, чтобы обрести заветное счастье со своей стороны не проявляют вовсе. Кто сказал, что Бог обязан помогать людям? Он творец и его власть неоспорима, но в то же время, как создатель и абсолют, он не может принять чью-либо сторону в извечном противостоянии добра и зла. Ведь если он примет сторону добра, то оно непременно одержит победу. Но я не исключаю и того, что Бог безусловно положителен.
– Вам надо бы философские трактаты писать…
– О, нет, я не такой хороший философ. Поживи с мое и заговоришь так же. Опыт и мудрость – вот что приходит с годами.
– Да, в общем, я это все к тому, что хотел пригласить вас в субботу вечером заглянуть к нам в N-ск. Ведь для вас расстояние не имеет значения?
– Это верно, – подтвердил Демон.
– В Доме Театральных Искусств пройдет представление и съезд моих коллег и я был бы рад увидеть вас там.
– Непременно… Ну а сейчас мне пора, auf Wiedersehn**!
Демон распрощался крепким рукопожатием и скоро затерялся в растущей толпе, – а Порфирий заспешил к "Метрополю", откуда через час должен был отправиться в N-ск с Вероникой.

__________
* С глупостью сами боги борются напрасно (нем.).
** До свидания (нем.).

продолжение следует...
 
Вот пока маленький рассказик... Не знаю будет ли он понятен, но вот как есть, так есть...

ДОЖДЛИВЫЙ ВЕЧЕР

Что может значить мгновение жизни, когда ком в горле стоит от вожделения, когда нарушен тонкий баланс материи, когда все запреты кажутся ничтожными с высоты блаженного экстаза? И вот она рядом... Мне тепло и так безгранично себя я еще никогда не чувствовал, будучи в течение двенадцати лет обособленным от нее. Я в этот момент мог быть продолжением мокрой улицы за окном, по которой следует своим мерным ходом (с редкими запинками на "красном") вереница дорожного транспорта; я мог быть далеким офисным зданием, с тусклыми огоньками в окнах, где изредка мелькают силуеты занятых ходунов (или вот кто-то запечатал жалюзи); я мог быть колыханием ветра в кроне пегой бырезы; я мог быть планетарной субстанцией, следующей в просторах до неприличия разнузданного космоса... но я рядом. Баланс... Нужно следовать зову ее дыхания и трепетанию збивчивого сердца, если хочешь уловить нужную струну, раздражая и внимая которой можно подарить ей себя. Где ты была все эти двенадцать лет? И я слышу ее горячий шепот (збивчивый, ласковый)... "Ты меня не замечал". Да я был глуп, я был слепым зрячим, глухим слушателем, немым рассказчиком. (Я был? Был без тебя? Разве это возможно?) "Как же ты меня мог не заметить, ведь я каждый день..." Нет я видел, но тогда я не мог понять, что говорит в тебе, что говорит мне спутанные слова на амерусскофранценемецком наречье. Я тогда еще не умел читать это в тебе, как сейчас читаю, трогая самое естество ее. Мы невольники часов. Пятнадцать минут до того, как все вернется в общепринятую норму и жизнь пойдет притворством! И она рядом... В сумрачной мути и тусклом свете, льющемся из сырого окна, нагота пленительна. Как я мог жить без этого бархата? "И я..." Как мог я пренебречь искушением? "И я..." Как мог я два года назад тебя не любить? "И я..." (Но ее дыхание уже подчинено моему игралищу.) Баланс... Круг циферблата, и его отражение в плоскости комода, показывают два разных времени. Дождь барабанит о подоконник, выбивая железные ноты. Нужно правильно рассчитать время, распределяя его меж наплывами зазнобы, если хочешь приблизиться к черте разоблачения. Десять минут... Баланс... Трепет... Раскаленный шепот касается раковины моего уха, отчего то наливается теплой кровью. Я притворствую и я молчу о нужном и сокровенном, как молчу всегда. За завтраком я говорю ей официальный "привет" (и слышу, как дрожит голос, готовый сорваться, произнеся неверную интонацию). А ночью... я рад, что страдаю бессонницей... мы тихо спим вместе. Я могу насладиться и впитать ее образ, пока ей снится... может быть я? В этом мире запретов нам нет места. Пять минут... Еше несколько усилий. Какя теплая испарина и запах. Баланс нарушен... Она привыкла ночами давить возгласы вожделения и сейчас тоже едва слышно всхлипывает на моем плече.
Хруст в замочной скважине. Шорканье и долгий, сдавленный, скользящий звук стягиваемого с ноги сапога. Дождь ударил в окно свежим порывом холодного ветра. Из приоткрытой рамы веет сыростью. Щелчок возродивший свет. Все чинно... "Вы снова вместе?"
 
ФАБР

1

— Эй, где ты там? Ты знаешь Фабра? Хорошо. Иди сюда. Садись. Рассказывай.


Фабр любил свои очки.


— Интересное начало.


Они были для него дороги, прежде всего, как память не о выдуманной жизни, а о былой, настоящей жизни, в последнюю очередь — как удобный оптический прибор, который ему собрал, притом лично выковал оправу, окулист Петр Игош, младшая дочь из трех которого не так давно вышла замуж за богемского богача. «Выдуманная жизнь», как я сказал, Фабра была его тайной,— по причине того, что он очень неохотно делился ею с окружающими людьми, а на самом-то деле, он только и лелеял возможность предъявить некоторую призрачность своего былого. А эта жизнь, подлинная жизнь, оберегалась им тщательно, каждое событие хранилось вроде приятной вещицы (розового камушка, осколка синего стекла, зеленого донышка от бутылки), наподобие душещипательного воспоминания, подобно укромному кладу. Молчаливость, многозначительная молчаливость прибавляла ему важности в глазах мужчин, а у женщин вызывала трепетный восторг,— красавец-шпион, сошедший с киноэкрана. Эти очки он носил двадцать три года, семь месяцев, три дня и девять с половиною часов, снимая их только перед сном, да во время утренней гимнастики (свежий горный воздух весьма полезен здоровью!). За такой долгий срок висения на тонкой переносице они малость истаскались, дважды ломались аккурат посередке, однажды отлетело ушко (это, когда в Ницце купался!), а как-то Фабр сам случайно сел на них. Очки были черными, в не слишком тонкой и не чересчур толстой оправе, и чрезвычайно круглыми, так что придавали его вытянутой физиономии взгляд особенно прозорливый, хотя этой самой он как раз-то и был лишен напрочь, о чем еще успеется сказать (что же вы говорите?); но продолговатое лицо имело соответствие с его статью, а он, как видите, не коротыш, почти семи футов роста. Само же имя — Фабр,— согласитесь, весьма примечательное. Как в том таинстве, что он обустраивал вокруг себя уже очень, очень давно, в нем есть нечто от простой фабрики и магической абракадабры. Француженки произносили имя моего друга мягко, удваивая последнюю согласную «р»,— проговаривая ее восторженно-рычащей, чуточку картавя, еще не «л», но «г». Немцы, напротив, рубили его имя, говоря «Фаб», а то и вовсе «Фап». У него, взгляните, волосатые руки, огромные кулачищи. Он носит белые рубашки под серые жакеты. Он чисто выбрит, ухожен, всегда пахнет приятно, всегда говорит «прошу» и «не за что». Фабр, поверьте, является примером нравственного воспитания, его лучшим достижением, безукоризненным идолом.


Но будет неверно, ежели вы истолкуете, что Фабр и впрямь был шпионом, скажем, Германии или тайным агентом Союза. На самом-то деле он был обыкновеннейшим чешским эмигрантом. Он покинул родину восемнадцать лет тому назад, жил сперва во Франции на иждивении у дяди, затем перебрался в Америку, а потом перескочил в Италию и, по причинам, о которых еще стоит упомянуть в дальнейшем, наконец-то поселился в Швейцарии.


Тогда он сидел в низком кресле возле окна, за которым раскрывался сыровато-серый пейзаж: тусклое небо из наслоений более и менее серых облаков, внизу сплошь зеленый луг, далеко-далеко чета белых домишек, разделенная одиноким дубом, и подлинявшая горная вершина. Фабр покачивал левой туфлей, натертой ваксой до степени крайнего лоска, и читал исполинский том энциклопедии. Он остановился на слове «овраг», когда его отвлекла госпожа Сват. Фамилия этой печальной француженки служила так же русским словом, двойным агентом, мужского рода — и, правда, она была, как говорят, с мужским характером воплоти.


«Простите, мсье Фабр (помним о двойном «р»!), не хотите ли выпить с нами чашечку крепкого кофе?»


«Со сливками»,— кивнул Фабр, переворачивая страницу.


«Со сливками!» — радостно и покорно произнесла госпожа Сват, и уже через две минуты вернулась с серебристым подносом, с которого на приземистый журнальный столик, похожий на таксу, были расставлены в порядке употребления столовые принадлежности (чашки, сахарница, кувшин) и тарелочки с маслом и покупным печеньем.


Фабр посмотрел на нее поверх своих очков, затем перевел взгляд на ее дочь,— та сидела в телефонном кресле с яркой оббивкой, поджав ножки в белых вязаных носочках, и перебирала отцовские марки в неудобно большом красном кляссере.


«Простите, а ведь я так и не знаю, сколько вашей дочке лет?» — спросил он, перекладывая энциклопедию на ровную ручку кресла.


«В этом месяце будет четырнадцать. Она уже взрослая совсем. А вот когда-то, помнится, только бегала на горшочек. — («Фи!» — сказала дочка, улыбнувшись матери и скользнув взглядом по Фабру.)


«Да, дотка, все так и было! Знаете, я помню, как однажды (мечтательная пауза), когда Грегор (ее муж) собирался в командировку (к любовнице в Ниццу,— где-то мы уже вспоминали Ниццу? А, ну да, конечно!), где ему так же предстояла та злосчастная полостная операция, она так вцепилась в его штанину, что я еле смогла ее отодрать. (Опечаленно.) Наверное, чувствовала, что ему осталось недолго!» (Плач, плач усиливается, слезы навзрыд!)


«Сегодня»,— несколько уняв рыдания, продолжала госпожа Сват,— «день скорби у моей кузины Джейни Хёрл, сегодня ровно год, как умер ее муж. Как же мне это знакомо!» (От кого-то мы уже слыхали похожую историю, верно, Фабр?)


«У меня ведь тоже была жена…»


«Вы были женаты? То есть, простите, это не удивительно! Вы, такой (томно) мужественный, такой настоящий мужчина,— и не надо скромничать. Вы, конечно, могли, вы даже обязаны были жениться… и, может, не раз! И не два!»


«Я всего только раз. Посчастливилось, так сказать! Моя жена, она, конечно, была превосходна во всех отношениях, и очень, знаете, мила. Но оказалась мне неверной».


«И тогда-то вы покинули Чехию?»


«О, нет, знаете, это совсем, совсем другая история. Темная и… это, знаете, было очень давно».


«Право!» — приподняв показательно бровь (знак восторга и недоумения!), произнесла госпожа Сват.


«Знаете»,— продолжала она…


«Мое любимое!» — (дочь) — и схватила печенье, и принялась смачно грызть, и крошки падали ей за ворот голубенького платья.


«Elle n'a pas de manières1


Как мило эта крошка смотрится у нее на плече — загорелое, хотя вот уже четвертый день беспросветно моросит. От нее все еще пахнет загаром.


«Elle toujours répandent une odeur hâle»,— промолвил Фабр, не слишком уверенный в правильности своего французского.


«Знаете, о вас не давеча как вчера спрашивал какой-то странный тип. Молодой человек, лет двадцати…»


«Молодой человек?» — перебил Фабр (спокойно, это, может быть, не он!). — «Вы его запомнили? Это не был, случайно, итальянец?»


«Нет, кажется, хотя я не успела его разглядеть. Загорелый такой и брови, как у вас, густые. Наверное, приезжий…»


«И что же, вы ему сказали, где я?»


«Разумеется. Но вы тогда ездили в город. Я сказала, что вы сегодня будете дома и что он сможет вас найти вечером».


«Значит, сегодня вечером…»


Фабр не без усилия (упс! — придержи энциклопедию, Фабр!) поднялся с кресла и удалился в свою комнату на втором этаже.


Но, кажется, нам еще нужно многое пояснить.


2

Металлургический комбинат в Кунчице,— там он работал. Помнишь, как это было, а, Фабр? Где ты познакомился с ней впервые? Что ты говоришь? Летом он гостил у тетки в Кишперке — городок, к которому приплутала наша деревня. Он гулял по вечарм в старом английском парке, немного запустелом, заросшем, со статуями, плачущими от сырости, и однажды под отдельно стоявшим каштаном, там ты ее и заметил. (Помню, помню, как же.) Да, она стояла, обхватив за спиной ствол, и покачивала на своей изящной ножке белую туфлю. Одна, под каштаном, посреди лужайки. (Все отдать за повторный миг!) Ты подошел к ней, смуглой, черноволосой, Фабр, ты первым заговорил, не глядя ей в глаза, ты-то — трусливый мальчишка. И она так мило заулыбалась, и ты видел только улыбку и белоснежные зубы, и она потащила тебя к искусственному ручью… А ты поцеловал ее, и, целуя, не опускал веки, а она жмурилась, и до следующего вечера, когда в городе были танцы, и в окнах горел огонь — вечное пламя городского пожара,— и в душе твоей все тоже зажглось навечно, ты все гадал, какие у нее глаза. Через неделю ухаживаний ты ее склонил в маленькой, но уютной гостинице, к тому, о чем мечтал ночами. Она была покорна тебе, но слишком, слишком желала быть свободной. (Кстати, карие.)


Фабр работал восемь часов в сутки, потом и кровью окроплял станок. Вечером он находил ее дома,— тогда она уже перебралась к тебе,— а в ушах еще падал, звенел металл, свистел шлифовальный круг (то были призраки цеха). Он закусывал ее стряпней. Они оба молились перед сном. А еще она шептала ему на ушко (но тут вновь шипенье и грохот становились сильнее).


Когда Фабр впервые узнал о ее изменах? Помнишь, как она стала скрытной, как стала пропадать куда-то по пятницам? Однажды он тайком вышел за ней, укутавшись в старый отцовский плащ, холщовый и серый (почему гнусность всегда серая?). Он крался улицами, терял ее из виду, вновь нагонял, сметая прохожих и отталкивая телеги. Его тень вытягивалась и нависала по стене над ее маленькой тенью.


Разведав, он вернулся домой,— из сумерек во тьму; плакал, сидя у окна, ждал, сидя у окна.


И куда же ты ходила? Соизволь ответить, милочка. Мне теперь известно, что я живу с изменщицей. Нет, милая, дай сказать! (Ну же, Фабр, скажи ей!) Ты мерзко меня предала, и знай, что я готов убить всякого, кто посмеет, кто посмел тебя гнусно тискать. Ты не могла так поступить. (Не надо слез, Фабр!) С гинекологом? (Ну пусть будет пролетарий, Фабр, пусть будет!) Я убью этого Шпица, а потом уеду, и ты больше никогда меня не увидишь. (Пусть так. Что с того, Фабр, что, не сказав ей ни единого слова, ты сел на поезд в Кишперке? Жалкий ты трус.)


7

Нас вместе позвали на разговор со следователем. Под потолочной лампой неугомонные, неустанные мошки гонялись друг за другом. Свет не зажгли, в этом не было никакой надобности,— было что-то около полудня. Следователь по имени Брикс, который мне показался очень добросердечным и внимательным человеком, сидел за столом, сцепив руки, и пошевеливал большими пальцами; вид у него был усталый. Там мы рассказали все, что знаем, и провели в его кабинете часа два. Нам так же устроили небольшой перерыв, во время которого разрешили ополоснуться в рукомойнике. Фабр плохо запомнил ночь, которую ему довелось коротать со мной и еще одним молчуном в камере предварительного заключения. Выслушав наш рассказ, Брикс, исполненный важности, обратился к моему другу:


«Мсье, вы должны понимать, что находитесь в непростом положении. Убийство человека — это ужасное преступление, которому, на мой взгляд, нет оправдания. Это против сути самого нашего существования. Право, оставим мое мнение в стороне от дела. Значит, вы утверждаете (перелистывая бумаги), что за вами следил некий господин-итальянец. Вы были в составе какого-то, с позволения сказать, мафиозного предприятия».


«Что за чушь вы несете?» — вскричал Фабр. — «Меня хотели убить, понимаете? И послали наемного убийцу, чтобы он меня выследил и пришил».


«Видите ли, мсье Фабр, все дело в том, что нам удалось установить личность этого наемного убийцы, как вы утверждаете. Он — (снова в томительной паузе перевернул несколько страниц) — чех. Зовут Исаак. Ему семнадцать лет, он состоит в актерской труппе Чешского театра. А его мать зовут —


Имя, которое он произнес,— с каким облегчением, с какой неожиданной радостью вновь услышал он это имя!


Сразу вспомнился Фабру и гинеколог Шпиц, к которому она ходила за консультациями, потому что он ведь был еще и хорошим акушером, ее исчезновения по пятницам теперь очень легко было объяснялись. У Фабра есть сын, ему семнадцать, и вчера вечером его родной отец —


И оттого, что теперь и Фабру стала видна истинная картина произошедшего, я сжалился над моим бедным другом и сказал:


«Разве так может быть? Я ведь буду его любить, я буду ему отцом. Знаете, я до этого дня вовсе и не подозревал о том, что у меня есть сын. Все так нелепо получилось. Знаете, передайте ему, что мне очень, очень совестно…»



_________________________
1 У нее плохие манеры (фр.).
 
Что касается Паутины... Ну ОООЧЕНЬ похоже на Лолиту, почти что слово в слово, как в той главе где они жили в Б... не помню, Бердслей кажется.

Про Фабра... В твоем стиле =)
Пока что мало что понятно, и делать выводы рано.
 
Ну потому-то я ее и не выкладывал... Я тогда только учился, вот и пришлось интерпритировать свои мысли таким стилем... Ладно, это давно было... (Кстати, как впечатление от "Лолиты"?)

продолжение...

3

На поезде из Братиславы, к Австрийской границе, а затем по Дунаю, Фабр бежал из Чехословакии. Спустя месяц беспросветных скитаний по маленьким гостиницам и амбарам, Фабра наконец приютил его дядя Отис, живший в маленьком французском городке, близ прованса. Отис занимался весьма интересным делом – он держал парфюмерный магазин в центре сельского поселка.
Первое, что удивило Фабра по приезде – это обширные поля сиреневых цветов. Он ехал в крохотном автобусе, сидел у окна, в то время, как живая масса человеческих лиц и конечностей, обвисала над ним. Фабр глядел сквозь запылившееся окно, с грязными разводами, на эти сиреневые борозды, взрезавшие зеленые луга, и уходящие далеко за горизонт, где теснилась, на самом возвышении холма, деревушка, пестрящая красными крышами домиков, выстроившихся в два круга.
Дядя Отис был доброй души человек, предложил Фабру кров и работу. Смена начиналась с восьми утра и заканчивалась в восемь вечера. Задача Фабра состояла в том, чтобы сортировать духи, выстраивая их на полках в зависимости от классификации запахов, а также продавать бутылочки с душистым снадобьем пожилым жительницам городка (которые, впрочем, редко захаживали, так что, бывали дни совсем свободные от посетителей). Дамы в этом поселке были чрезвычайными модницами, всегда ходили напомаженные, в платьях с кринолином и белых, длиннополых шляпах (с вялым васильком, забытым еще с года первого замужества). Помнишь, Фабр, как мы все это ненавидели? Эти запахи, женщину, медленно стягивающую с дряблой руки белую, кисейную перчатку, чтобы капнуть себе на тыльную сторону ладони немного духов.
Отис был очень услужливым и когда он подходил к прилавку, то с какой-то особой эзотерикой предлагал тот или иной букет запахов (плавность движений, то как ловко его пальцы наловчились за столько лет мастерству извлечения бутылочки из коробки, как он при этом едва ли не облизывался и говорил бархатным тоном). Отису уже исполнилось семьдесят, у него была плешь, остаток волос он красил в черный цвет, он носил кругловатые очки в черной, тонкой оправе и всегда услужливо улыбался, как всепонимающее божество своего ароматно-пряного мира.
Но было у Отиса очень странное увлечение. Ночами он считал звезды. (Помнишь, ты тогда не спал и хотел выйти на свежий воздух, а он сидел у своего телескопа и обследовал область в районе Бетельгейзе?) Чего только не придумывают люди. Один, будто бы, изобрел вечный двигатель, но требующий столько энергии для запуска, что сжег бы не только все земные ресурсы, но и по меньшей мере поглотил бы энергию двух солнечных светил. Другой, говорят, сосчитал, с точностью до последней, число секунд со дня рождения Христа. Но глупец сам не понял, что с того же мгновения, как он начал и, с течением стольких вычислительных трудов, окончил этот удивительный счет – прошло по меньшей мере двести тысяч миллионов секунд, отдалившие точность полученного результата настолько знаков, сколько порождает минута, час, день.
Но были и приятные моменты. Раз в неделю, по воскресеньям или четвергам, в магазин Отиса заходила милая, юная Беатриче. (Данте был счастлив с Беатриче, но Фабр – не Данте!) Она долго рассматривала прилавок, в то время, как Фабр долго осматривал ее. Каштановые волосы, очень душистые и густые. Тонкие, загорелые руки. Белая кожица шелушилась с расчесанных плеч. У нее были красные в белую горошину платья. И еще, глаза у нее были угольно черными.
Как-то Фабр решился с ней заговорить. Он осыпал ее комплиментами, опутал паутиной призрачно-сказочных слов, а она – наивная, простодушная и еще такая юная – во всем положилась на него. Вскоре ее муж узнал о том, что Фабр проделывал ежевечерне с Беатриче в сарае ее отца. Почему, Фабр, эти деревенские мужланы такие загорелые и симметричные, но столь неотесанны и скудны на слова? Первый удар пришелся на живот, второй и третий сбили Фабра с ног, а остальные громом обрушились на его голову и спину. (Его ведь звали Зевс, или, быть может, я сам это сейчас придумал!) Когда новоиспеченный Перун окончил экзекуцию, то был любезен помочь Фабру стать на ноги. Ты сплюнул кровь, Фабр, и не нашелся ничего сказать. И долго еще этот силуэт рослого мужлана, стоящего в дверях сарая, плач Беатриче, обернувшейся коричневой с белыми полосами кофточкой, и твоя хромота, Фабр (походка отступающего хищника), будут преследовать тебя – даже в поезде, даже на корабле и даже в Америке.

продолжение следует...
 
Впечатление таково - интересно, написано красиво, но слишком запутанно, длинные фразы, много имен... Думаю, я еще перечитаю года через 2-3.

Фабра читаю.
 
Да, я тоже первй раз читал в спешке, а потом понял, что если не торопиться (читая медленно, с меланхолией), то становится все очень понятно. А когда время от времени пречитываю "Лолиту" - нахожу разные интерестные детали, которых сразу не заметишь. Вообще, дивная книга.
Ну а теперь к "Фабру"...

продолжение...

4

Нам так хотелось все изменить, - верно Фабр? Начать все с начала, как тогда - во Франции. Но каким-то непостижимым образом жизнь всякий раз возвращалась на круги своя (может оттого, Фабр, что ты слишком круто делал повороты и не замечал, как разворачиваешься на 360 градусов, вместо 180-ти!).
Однако, когда ты прибыл в Америку, то был полон сил и, под впечатлением множества реклам и обещаний, готов был влиться в эту страну, стать полноправным ее членом, стать по праву американцем. Наивно! Пол года ты работал в фирме MacCoy & Jacoby, Inc. простым ходебщиком (то бишь коммивояжером) и за все это время ни МакКой, ни Джейкоби, даже не удосужились поднять твою заработную плату на несколько долларов. В день приходилось обходить от десяти до пятидесяти домов. Зато Фабр много путешествовал - он исколесил за счет фирмы весь Техас, наслаждаясь пустынным пейзажем, он пересек дважды, в ту и обратную сторону, Айову, трижды был в Вайоминге и Юте, но все это меркло, когда приходилось ночевать в кукольных мотелях, с клопами и платными услугами, вроде вибрирующей кровати (на которой отправляются в транс дети и шаолинские монахи!) или платной библии. На шестой месяц службы, Фабр уволился, скромно подав к столу начальника прошение об уходе и так же скромно начальник его подписал.
Накопленных денег хватило на то чтобы перебраться поближе к океану. И я сейчас вижу тебя, Фабр, очень ясно, - как ты сидишь на краю скального обрыва и грустно глядишь на волны, - серые, оттого, что небо затянулось мрачными, дождевыми облаками. Начинало моросить, усиливался ветер. Но ты сидел, даже в то время, как люди, укрытые брезентом и целлофановыми плащами, бежали как можно дальше от берега. А когда шторм поглотил сушу и начал свирепо крушить все, что попадалось ему на пути, ты все так же сидел на каменной ложе и порывы ветры, терзавшие твое лицо, не причиняли никакого беспокойства. Ибо теперь ты слился с бурей и был ее составной, неотъемлемой частью, а твое безжизненное тело (шелуха куколки) выбросило где-нибудь за сотни миль от побережья. Но на самом-то деле, ты сидел в теплом салоне автобуса, битком набитого людьми, уходящего в безопасное укрытие, как можно дальше от ветра, выворачивающего деревья с корнями, от круговорота огромной синей тучи, - которую еще долго, стоя посреди стоянки, у здания Основной Школы одного из местных городков (куда свозили всех, кто подвергся эвакуации), ты наблюдал с упоением. Но туча ушла стороной, обогнув холм с единым дубом на вершине. Казалось дерево вцепится ветвями в облако и не даст ему сбежать (игра перспективы, когда малое кажется большим, а большое малым).
Пятнадцать лет спустя (за которые Фабр успел сменить по меньшей мере дюжину столь же низкооплачиваемых работ) ты покинул Америку, ибо ничего хорошего не сулило пребывание в этой стране. За день до отплытия в Италию, ты зашел в какой-то бар и гнусно напился. Сидя в углу, за столиком, растирая рукой крошки и две картофельные чипсы, ты долго смотрел за путешествием воздушных пузырьков в желтой, стеклянной трубке, огибающей музыкальный автомат. Все было дымно, вяло и печально. Таково твое последнее воспоминание об Америке.
Утром, когда белый дымок облизывал мокрую, с поры ночного ливня, пристань, Фабр, с одним чемоданом (коричневым, затасканным, с наклейкой «Бомбей» - мы там, Фабр, никогда не были!), шел, не спеша волоча все еще ватные ноги. В голове было как-то несвеже, очень хотелось пить. Ломкость бессонницы осела в хребте и чреслах. Наконец, озаренный жидким золотом утреннего солнца, показался пришвартованный белый корабль с одной красной трубой, в основании обведенной черной полосой. Раздался первый пронзительный гудок и вереница людей подтянулась к трапу. Ты обернулся и увидел худой забор: большая, красочная афиша нового мюзикла на Бродвее; гастроли Чешского театра; объявление о найме; и старая афиша циркового представления развивалась на ветру обтрепанными языками бумаги, истерзанной временем и ветром. Рядом валялась вскрытая консервная жестянка, а еще чуть поодаль пустая бутылка колы и чьим-то ботинком раздавленный пальмовый листок, отчего на нем отпечатался грязевой слепок подошвы. Вот таков символ Америки, Фабр, - Америки которую мы покидаем.

5

Сколько жизней пришлось примерить тебе, Фабр? И каждая была гнуснее предыдущей. Италия оказалось довольно гостеприимной страной. Фабр довольно быстро отыскал работу - нанялся курьером в одну сомнительную фирму. Через два месяца, однако, стало совсем худо с деньгами и пришлось влезать в долги. Когда же к назначенному сроку Фабр не смог вернуть должную сумму, то тогда и начались все самые страшные неприятности в его жизни.
Некоторое время он жил в съемной квартире, где хозяевами были коренные итальянцы - загорелый муж, рыбак, и бойкая его жена. Скромное жилье представляло собой крохотную комнатушку с желтыми, облезлыми стенами. В комнате был старый письменный стол, прослуживший добрую треть века какому-то писателю, возможно, или куда тривиальнее - скрупулезному счетоводу; еще было окно (белая рама обрамляющая квадрат солнечной улицы) и одна занавеска с дыркой, проеденной молью. На столе всегда стоял хрустальный кувшин (единственная дорогая вещь в дешевой комнате: прочие сокровища бережно хранились в хозяйском сундуке), полный воды (цветов, впрочем, никогда не было) а над ним вечно кружились мухи, обеспокоенные только своими мушиными заботами.
Думаю тот день, ты помнишь хорошо! Фабр вернулся с работы. Когда подымался к себе, то уловил нездоровый взгляд хозяйки (она ведь уже знала). В его комнате, на краю раскладушки, слегка подбоченившись, сидел, точно призрак из кошмарного сна, Марио Капуцино. Стоит пояснить, что именно у него Фабр одолжил довольно приличную сумму. Как мог ты знать, Фабр, что связался с мафией?
Видели ли вы когда-нибудь мафиози? Мы хорошенько его разглядели.
«Надеюсь мсье Фабр», начал Марио (он страшно картавил и плевался во все стороны), «понимает насколько серьезная ситуация сложилась вокруг него. Деньги, мсье, нужно было вернуть еще неделю назад. (Отступать, Фабр? - Нет, уже поздно.) И при всем том, я полагаюсь на ваше благоразумие…»
Тут то он засунул руку за ворот пиджака и… и достал визитную карточку.
«Завтра», сказал он, «деньги должны быть вот по этому адресу».
Но завтра Фабр уже был далеко и единственным убежищем, как тогда казалось, могла быть Швейцария. Еще не было пяти, будильник сонно отсчитывал время, а улица прела в легкой дымке. Влажные тротуары (ночью сыро и громко метала молнии буря), влажные витрины еще запечатанных цветочных лавок, влажные встречные (ясно помню мужчину в коричневом плаще и длиннополой шляпе, которая так и искрилась солнцем). Вот знакомый поворот, желтая, кирпичная стена: Гастроли Чешского театра и новое цирковое представление (клоун кажется так и свалится с велосипеда и выпадет с афиши на тротуар). Когда же ты купил билеты и уже садился на поезд, то увидел человека в черном жакете - он махал тебе газетным свертком и что-то истошно кричал. Ты скорее поторопился скрыться, а он все бежал за вагоном, но, разумеется, поспеть не мог. Ты, Фабр, всегда убегал. От неприятностей ли или, быть может, от себя самого?

6

Фабр поднялся к себе в комнату. (Как удивительно может сжиматься и растягиваться время в прозе. Время относительно. Прошел всего один миг, но сколько воспоминаний он смог вместить! Как много, вообще, в нашей жизни может значить миг!) Серые облака и зеленое поле отобразило покорно-прозрачное окно. Госпожа Сват и ее дочь, должно быть, ничего не поняли. Первым делом Фабр бросился к тайнику (книга-шкатулка: с виду вполне благопристойный томик Достоевского, а на самом деле - шкатулка Пандоры) и осведомился о наличии черного, сального помощника, а затем, кинулся к чемодану и, судорожно сгребая одежду и бумаги со стола, принялся его набивать. Как, внезапно, отпахнулась дверь и, с легким скрипом половицы, вошел тот самый человек в черном жакете. Тебе показалось, что он даже держал в руке тот же газетный сверток. Но ты уже знал, что делать.
Один миг: жизнь, смерть. Вся наша жизнь сводится к тусклой черте, которую с обеих сторон бережно обнимают ужасающие вечности. «О, враг!», промелькнуло в голове (откуда этот вздор?).
Все что следовало потом было совершенно бессвязным. Откуда появились полицейские и кровь на твоих руках? Что ты делал потом? Преобнял госпожу Сват и чмокнул ее в лобик? Или это была ее дочь! Как ты оказался в участке и что этот человек пытаться выведать у тебя?


7


Нас позвали на разговор со следователем одновременно. Под потолочной лампой неугомонные, неустанные мухи гонялись друг за другом. Свет не зажгли, в этом не было никакой надобности,— было что-то около полудня. Следователь по имени Брикс, который мне показался очень добросердечным и внимательным человеком, сидел за столом, сцепив руки, и пошевеливал большими пальцами. Вид у него был усталый. Фабр плохо запомнил ночь, которую мне довелось коротать с ним и еще одним молчуном в камере предварительного заключения. Там я рассказал все, что знаю. Фабр иногда поддакивал и поправлял меня. Выслушав мой рассказ, Брикс, исполненный важности, обратился к моему другу:
«Мсье, вы должны понимать, что находитесь в непростом положении. Убийство человека — это ужасное преступление, которому, на мой взгляд, нет оправдания. Это против сути самого нашего существования. Право, оставим мое мнение в стороне от дела. Значит, вы утверждаете (перелистывая бумаги), что за вами следил некий господин итальянец. Вы были в составе какого-то, с позволения сказать, мафиозного предприятия».
«Что за чушь вы несете?» вскричал Фабр. «Меня хотели убить, понимаете? И послали наемного убийцу, чтобы он меня выследил и пришил».
«Видите ли, мсье Фабр, все дело в том, что нам удалось установить личность этого наемного убийцы, как вы утверждаете. Он (снова в томительной паузе перевернул несколько страниц) чех. Зовут Авраам. Ему семнадцать лет, он состоит в актерской труппе Чешского театра. А его мать зовут —
Имя, которое он произнес,— с каким облегчением, с какой неожиданной радостью вновь услышал он это имя.
Сразу вспомнился Фабру и гинеколог Шпиц, к которому она ходила за консультациями, ее исчезновения по пятницам теперь очень легко было объяснялись. У Фабра есть сын, ему семнадцать, и вчера вечером его родной отец —
И оттого, что теперь и мне стала видна истинная картина произошедшего, я сжалился над моим бедным другом.
«Разве так может быть? Я ведь буду его любить, я буду ему отцом. Знаете, я до этого дня вовсе и не подозревал о том, что у меня есть сын. Все так нелепо получилось. Знаете, передайте ему, что мне очень, очень жалко…»


К о н е ц.
 
про детали - да, так всегда, даже в фильмах... и на двадцатый раз нахожу новинки...
 
Уважаемый Сирин, а можно задать Вам вопрос? Прошу прощения, если он покажется бестактным. Скажите, а почему Вы выбрали для себя именно этот жанр (я бы назвала его "из ненаписанного прозаиками Серебряного века")? Слов нет, стилистикой того времени Вы овладели. Но разве не утомительно человеку одарённому, которым Вы безусловно являетесь, надолго задерживаться на стадии подражания, даже имитации?
 
Мавка, спасибо что заглянули. Как вам сказать... на самом-то деле серьезно я пишу всего около года, так что не так уж долго я задерживаюсь в Серебряном веке. Для меня, признаюсь, это больше чем подражение, имитация - это жизнь, которой сейчас нет, но в которой я был бы не прочь оказаться. Может звучит тривиально, однако это так. Это отличная школа, которая помагает тренировать слог. Хотя сейчас я увлекся несколько иными жанрами, правда еще не довелось на форуме выложить что-нибудь... надеюсь в скором времени.
 
Sirin, вопрос снят. Только сейчас мне пришло в голову заглянуть в ваш профиль и посмотреть на возраст. Мне казалось, что вы значительно старше - наверноен, по зрелости слога и суждений.
Sirin написал(а):
это жизнь, которой сейчас нет, но в которой я был бы не прочь оказаться. Может звучит тривиально, однако это так.
Очень хорошо понимаю. Сама бы с удовольствием переселилась бы лет на сто с гаком назад - чтобы к 1914 году благополучно помереть от старости в окружении искренне скорбящих праправнуков... :)

Такой вопрос: а вы пробовали писать что либо в другой стилистике?
 
Вот что забавно, так это то, что я никогда серьезно не задумывался над тем какой у меня слог. Вы может не поверите, но я никогда намеренно не прибегал к стилистике Серебрянного века. Я пишу так как у меня получается, а получается вот так. Каких либо усилий или сверх кропотливой работы по поиску фраз и устоявшихся выражений из литературы 19-20-го веков я никогда не вел. Всему этому конечно довольно простое объяснение. Где-то в пятнадцать лет я стал читать серьезно и читал Набокова... Вот с тех пор и начал... не писать, разумеется, но мыслить что ли иначе. Ладно, не буду вас утомлять. А ответ на ваш вопрос - я пробовал разные жанры и стили, но слог не менял.
Встречный вопрос - а вы что-нибудь пишите?
 
К слову, о новых начинаниях... Решил взяться за несколько необычное для себя дело. Это перевод известного произведения Льюиса Кэрролла "Алиса в зазеркалье" или более точное название:"Through the looking-glass and what Alice found there". Очень интересно узнать ваше мнение.

Внимание! Представленный здесь перевод был мной доработан и исправлен. Теперь с ним можно ознакомиться в теме Льюис КЭРРОЛЛ - Сквозь зеркало и что Алиса нашла за ним. Данный же перевод (надо признать, весьма неудачный) в ближайшее время будет удален.

Льюис КЭРРОЛЛ. ЗА ЗЕРКАЛОМ И ВСЕ, ЧТО ТАМ ПРИКЛЮЧИЛОСЬ С АЛИСОЙ

Перевод с английского И. СИРИНА

ГЛАВА 1

ЗАЗЕРКАЛЬНЫЙ ДОМ

Одно было известно точно: БЕЛЫЙ котенок совершенно, совершенно никакого отношения не имел к тому, что произошло. Вот уже четверть часа его умывала взрослая кошка (и делала это, несомненно, хорошо). Так что, вы видите, у него не было НИКАКОЙ возможности совершить эту проказу. (Это был полностью проступок черного котенка.)
Вот каким образом Дина умывала своих котят: сперва, одной лапкой, она прижимала несчастного котенка к полу, а затем, другой, принималась растирать его мордочку, и начинала она всегда с носа. Сейчас, как уже отмечалось, она была очень занята тем, что умывала белого котенка, который лежал тихо и неподвижно и пытался мурлыкать (не сомневаясь, что все это делается ради его же блага).
Так как черного котенка Дина вымыла еще до полудня, то, – покуда Алиса сидела свившись на самом краю огромного кресла, не то бормоча что-то себе под нос, не то задремав, – он имел возможность затеять довольно шумную игру с гарусом (клубком шерстяной пряди), который Алиса пыталась смотать и сматывала его до тех пор, пока он вновь не размотался. И вот, теперь, спутанные пряди гаруса в беспорядке были разбросаны на старинном ковре, а подле, котенок принялся за новую забаву: он начал вертеться, как юла, пытаясь ухватить собственный хвост (что было, как вы понимаете, безнадежным занятием).
– Ах ты, маленький проказник! – вскричала Алиса, подхватив котенка и легонько его поцеловав (указывая на его проступок). – Правда, Дине стоило бы обучить тебя лучшим манерам! Тебе бы СЛЕДОВАЛО, Дина, знаешь, тебе бы следовало этим заняться! – проговорила Алиса, смотря с укоризной на кошку, и отвечая на те слова, что могла себе представить. Затем Алиса вернулась в кресло, забрав с собой котенка и шерстяную прядь, снова начав сматывать ее в клубок. Она не очень-то торопилась, так как принялась говорить, то с котенком, то сама с собой. Котенок сидел смирно на ее коленке, притворяясь, что смотрит за тем, как сматывается клубок, и вновь, и вновь подымал лапку, чтобы легонько клубка коснуться, как бы с желанием помочь, если ему позволят.
– Знаешь ли ты, Витя, что будет завтра за день? – начала Алиса. – Ты можешь догадаться, если подойдешь вместе со мной к окну. Но Дина так хорошо тебя вымыла, что ты не можешь этого сделать, поскольку запачкаешься снова. Я смотрела за тем, как мальчишки собирали ветки для костра, – и они насобирали предостаточно веток, Витя! Но на улице было так холодно и шел такой снег, что им пришлось оставить эту затею. Но это не важно, Витя, так как мы пойдем завтра смотреть на костер. (Тут Алиса два или три раза обернула шерстяную прядь вокруг шеи котенка, – просто, чтобы посмотреть пойдет ли ему. Это привело к тому, что котенок подтолкнул клубок и тот, скатившись на пол, принялся вновь разматываться аршин за аршином.)
– Знаешь ли ты, что я была очень сердита, Витя, – проговорила Алиса, как можно скорее вернувшись в кресло и поудобнее в нем устроившись. – Когда я увидела все те проказы, что ты проделал, то я была близка к тому, чтобы открыть окно и выбросить тебя в снег! И ты этого действительно заслуживаешь, дорогой проказник! Что ты скажешь в свое оправданье? И не перебивай меня! (Алиса подняла кверху указательный палец.) Я собираюсь перечислить тебе все твои проступки. Первый: ты пискнул дважды, пока Дина умывала тебя сегодня утром. Ты не можешь отрицать этого сейчас, Витя. Я все слышу! Что ты такое сказал? (Притворяясь, что котенок отвечает.) Ее лапка попала тебе в глаз? Что ж, это ТВОЯ вина, так как ты держал глаза открытыми. А если бы ты их хорошенько закрыл, то этого не произошло бы вовсе. Я не приму от тебя никаких оправданий. Но слушай! Второй: ты потянул Снежинку за хвост, когда я поставила перед ней блюдце с молоком. Что значит, тебе хотелось пить? Откуда тебе не знать, что ей, быть может, тоже хотелось пить? Третий: ты спутывал шерстяную прядь всякий раз, когда я не смотрела!
– Вот три твоих проступка, Витя, и ты не будешь наказан ни за один из них. Знаешь, я, пожалуй, приберегу все твои наказания к среде. Предполагаю, что было бы, если б они тоже начали сберегать все мои наказания к одному дню. (Она начала говорить больше с собой, чем с котенком.) Что же им пришлось бы ДЕЛАТЬ к концу года? Если так рассудить, то, когда наступило бы время наказания, меня, должно быть, посадили бы в тюрьму. Или, дай-ка подумать, если допустить, что каждое наказание будет состоять в том, чтобы лишать меня обеда, то, в день наказаний, мне придется обойтись без пятидесяти обедов за раз! Что ж, не так уж МНОГО! Лучше я обойдусь без них, чем съем их все за один присест.
– Слышишь, Витя, за окном снова идет снег. Какой приятный и мягкий звук! Словно кто-то все время целует окно снаружи. Мне интересно, если снег с такой же ЛЮБОВЬЮ относится к деревьям и полям, то он так же нежно их целует? А затем он накрывает их уютно, знаешь, белым одеялом. И, должно быть, он говорит: "Спите, милые, пока лето не наступит вновь". Когда же летом деревья просыпаются, то сами одеваются во все зеленое и танцуют так, как подует ветер. Ах, как это приятно! – Алиса бросила клубок шерсти, чтобы хлопнуть в ладоши. – Мне бы так ХОТЕЛОСЬ, чтобы это было правдой! Я уверена, леса выглядят сонными, когда листья на деревьях становятся бурыми.
– Витя, ты умеешь играть в шахматы? Не надо улыбаться, дорогой, я спрашиваю тебя серьезно. Когда мы только что играли, ты притворялся, будто все понимаешь, а когда я сказала "Шах!" – ты замурлыкал! Что ж, это БЫЛ хороший шах и я правда могла победить, если бы не появился этот противный Конь и не начал скакать туда-сюда между моими фигурами. Витя, милый, давай притворимся… (Тут мне бы хотелось рассказать вам несколько историй, когда Алиса начинала разговор со своей любимой фразы – "давай притворимся". Как-то, только из-за того, что Алиса начала с: "Давай притворимся, что мы короли королевы", ее сестра возразила, что они не могут этого сделать, поскольку их всего двое; и Алисе ничего не осталось, как сказать: "Что ж, в таком случае, ТЫ можешь быть кролем и королевой, а Я буду всеми остальными". В другой раз она вспугнула старую няню тем, что прокричала над самым ее ухом: "Няня! Давай притворимся, что я голодная гиена, а ты моя косточка". Но, кажется, мы отвлеклись от того, что говорила Алиса котенку.)
– Давай притворимся, что ты Красная Королева, Витя! Знаешь, мне кажется, если ты привстанешь на задние лапки и скрестишь передние, то будешь в точности похожим на нее. Теперь попробуй-ка, милый! – Алиса взяла со стола Красную Королеву и поставила ее перед котенком, как образец для подражания. – Однако, соответствия между ними не может быть в принципе, – подумала Алиса, – поскольку котенок не может подобающим образом скрестить свои лапки. (Она поднесла котенка к зеркалу, чтобы он увидел насколько угрюмо выглядит.) И если ты будешь не похож, я выпущу тебя в Зазеркальный Дом. Как тебе ЭТО понравится?
– Теперь, если ты будешь внимательно слушать и не будешь меня перебивать, я расскажу тебе, каким мне представляется Зазеркальный Дом. Прежде всего, вот комната, которую ты видишь за зеркалом – это такая же комната, как и наша классная, только все, все в ней наоборот. Я могу увидеть все, что там происходит, если стану в кресле – все, кроме того, что у них в камине. Ах! Мне так хочется заглянуть ТУДА! Я бы очень хотела узнать есть ли в их камине огонь: ты НИКОГДА не можешь сказать точно есть ли он у них, до тех пор, пока огонь в нашем камине не задымится; и только тогда в их комнате тоже появляется дым. Но ведь нельзя же знать, отчего в их камине дым. Может они только притворяются, что у них есть огонь. Потом, книги там выглядят так же, как и наши, только слова в них напечатаны задом наперед. Я это знаю, поскольку однажды поднесла одну из наших книг к зеркалу и увидела точно такую же у них.
– Как бы тебе понравилось жить в Зазеркальном Доме, Витя? Я бы удивилась, если б они предложили тебе выпить молока? Возможно Зазеркальное молоко непригодно для того, чтобы его пить. Теперь дальше. Витя, видишь дверь за зеркалом – это проход в Зазеркальный Дом. Ты можешь увидеть его краем глаза, если оставить дверь нашей классной широко открытой. Он похож на проход в наш дом. Его видишь так далеко, как можешь, только, знаешь, он может быть совсем иным по ту сторону видимого. Ах, Витя! Как было бы здорово, если бы нам только удалось пройти в Зазеркальный Дом. Я думаю там так, ах, так много замечательного! Давай притворимся, что зеркало мягкое, как воздух, так что мы можем пройти сквозь него. Я повелеваю ему превратиться в некое подобие тумана! Теперь будет достаточно легко пройти сквозь зеркало. – Алиса привстала на краешек каминной полки и уже точно знала, как ей попасть туда, куда ей так хотелось. Внезапно зеркало начало таять, подобно ярко серебристому туману.
В следующее мгновенье Алиса уже была за зеркалом и легонько спрыгнула в Зазеркальную комнату. Первым делом она заглянула в камин, чтобы узнать есть ли в нем огонь, и была очень рада обнаружить, что он действительно есть и пылает так же ярко, как и пламя в том камине, что она только что оставила за зеркалом.
– Стало быть, мне будет тепло, как и в нашей комнате, – подумала Алиса. – Напротив, даже теплее, так как здесь никто не сможет отогнать меня от камина. Ах, как же будет забавно, когда они увидят меня за зеркалом и не смогут до меня достать!
Затем Алиса осмотрелась, подметив, что все ранее виденное ею через зеркало в классной комнате, было совершенно обычным и неинтересным, но прочие вещи, которые раньше нельзя было разглядеть никак, были столь иными, насколько это возможно. Скажем, картины на той стене, где располагался камин, казались живыми, а большие часы, стоящие на каминной полке (знаете, можно было увидеть только их обратную сторону в зеркале), походили на лицо маленького старого человечка и улыбались ей.
– Они не очень-то пекутся об опрятности этой комнаты, – подумала Алиса, поскольку приметила в камине несколько шахматных фигур, лежащих в горстке пепла. Но в следующий миг (вскрикнув от неожиданности: "Ах!") она стала на четвереньки, чтобы осмотреть их внимательнее. Алиса увидела, как шахматные фигуры гуляют парами!
– Вот Красный Король и Красная Королева, – прошептала она (так как побаивалась их), – а вот Белый Король и Белая Королева сидят на краю совка, а вот две Ладьи шагаю нога в ногу. Не думаю, что они могут услышать меня, – предположила Алиса, поскольку совсем близко склонилась над фигурами, – и я совсем уверенна, что они так же не могут увидеть меня. Так, словно я стала невидимой.
Но вот, кто-то начал пищать подле Алисы и, вовремя обернувшись, она успела заметить на столе одну из Белых Пешек, качавшуюся и брыкавшуюся на его поверхности. Алиса принялась с большим интересом смотреть за тем, что же произойдет далее.
– Это голос моего ребенка! – плача прокричала Белая Королева, беспокойно носясь вокруг Короля, так что даже ненароком столкнула его с совка. – Моя драгоценная Лида! Мой королевский котенок! – и Королева спешно принялась карабкаться вверх по обратной стороне каминной решетки.
– Королевская писклявка! – сказал Король, потирая нос, ушибленный в результате падения. (Он имел право на то, чтобы НЕМНОГО позлиться на Королеву, так как теперь был покрыт пеплом с головы до ног.)
Алисе захотелось помочь (к тому же, бедная, маленькая Лида так сильно закричала) и она спешно подхватила Королеву и поставила ее на стол, рядом с маленькой, крикливой дочерью.
Королева перевела дух и присела (такое скорое путешествие по воздуху сбило ее дыханье и несколько минут она совершенно ничего не могла произнести и лишь обнимала маленькую Лиду в безмолвии). Как только она немного отдышалась, то принялась звать Белого Короля, угрюмо сидящего в горке пепла.
– Должно быть вулкан! – прокричала она.
– Какой вулкан? – сказал Король, обеспокоено поглядывая на пламя, так если бы он подумал, что это и есть лучшее место для него.
– Тот… что подбросил… меня вверх, – тяжело вздыхая, ответила Королева, чье дыханье вновь сбилось. – Может быть ты поднимешься… обычным способом… пока тебя не подбросил вулкан?
Алиса смотрела за тем, как Белый Король всячески пытался подняться вверх по решетке, до тех пор, пока, не удержавшись, сказала: "Зачем же вы будете тратить столько времени, на то, чтобы добраться до стола. Давайте я лучше помогу вам, не правда ли?" (Но Король не обратил никакого внимания на ее вопрос, – совершенно ясно было, что он не может ни услышать, ни увидеть Алису.)
Алиса подняла его очень аккуратно и перенесла по воздуху, но не так быстро, как Королеву (чтобы не сбить и ему дыханье). Но перед тем, как опустить его на стол, она решила немного стряхнуть с него пепел.
Между прочим, стоит заметить, что Алисе никогда еще в своей жизни не доводилось видеть такое выражение лица, как у Короля, обнаружившего себя висящим в воздухе с помощью невидимой руки (он был близок к тому, чтобы завопить от удивленья, но, вместо того, его рот и глаза становились все больше и больше, круглее и круглее, пока рука Алисы встряхивала его). Внезапно Алиса так засмеялась, что ее рука непроизвольно уронила Короля на пол.
– О, ПОЖАЛУЙСТА, не надо делать такое лицо, мой дорогой! – воскликнула Алиса, совсем позабыв, что он не может ее услышать. – Вы заставили меня рассмеяться, да так, что я даже не смогла вас удержать! И не надо так широко открывать рот, а то в него попадет весь пепел! Кажется, хватит – вы уже выглядите гораздо чище! – проговорила Алиса, пригладив волосы Короля и посадив его на стол, рядом с Королевой.
Король немедленно упал на бок и остался лежать абсолютно неподвижно. Алиса несколько обеспокоилась из-за того, что она сделала. Она начала ходить кругами по комнате в поисках воды, чтобы привести Короля в чувства. Однако ей ничего не удалось отыскать, кроме бутылочки с чернилами. Когда же она вернулась к столу с найденной бутылочкой, то обнаружила Короля и Королеву, шепчущимися между собой (так тихо, что Алиса совсем ничего не могла разобрать из того, что они шептали друг другу).
Король говорил: "Уверяю тебя, моя дорогая, я промерз до кончиков своих усов!"
На что Королева ответила: "У тебя нет никаких усов".
– Ужас этого мгновенья, – проговорил Король, – я НИКОГДА, никогда не смогу забыть!
– Забудешь обязательно, – сказала Королева, – если ты его не запишешь.
Алиса с большим интересом проследила за тем, как Король достал из своего кармана огромную записную книжку и начал писать. Внезапно Алису посетила замечательная идея: она взялась за кончик карандаша, который неким образом лежал на плече у Короля, и принялась ему писать.
Бедный Король выглядел озадаченно и несчастливо. Некоторое время он держался за карандаш, ничего не произнося, но Алиса была слишком сильна для него и, наконец, он карандаш выпустил.
– Моя дорогая! Мне правда НУЖНО взять карандаш потоньше, а то этот пишет такое, что я и не думал записывать.
– Что такое? – спросила Королева, смотря в книгу (в которой Алиса успела написать: "БЕЛЫЙ КОНЬ СКОЛЬЗИТ ВНИЗ ПО КОЧЕРГЕ. ОН ОЧЕНЬ ПЛОХО ДЕРЖИТ РАВНОВЕСИЕ") – Это же не записи ТВОИХ переживаний!
Рядом, на столе, лежала другая книга. Алиса все еще посматривала за тем, что делает Король (она была обеспокоена тем, что он вновь может потерять сознание и, потому, готовилась, если понадобиться, применить бутылочку с чернилами), а затем перевернула несколько страниц, стараясь найти что-то, что она смогла бы прочесть.
– Это на каком-то неизвестном мне языке, – сказала самой себе Алиса.
Это выглядело вот так.

СЯРБОТЛОБ

,йором дан ьсолащумс ежУ
евам в икчобуб и икроМ
,йодем дан онволс ьсилатемС
.евквец ан малсоч онбодоП

Некоторое время Алиса была озадачена тем, что увидела в книге, но наконец-то ее посетила еще одна блестящая идея:
– Конечно, ведь это же Зеркальная Книга! И если я поднесу ее к зеркалу, то смогу прочесть слова написанные задом наперед.
Вот каким было стихотворенье, прочитанное Алисой.

БОЛТОБРЯС

– Уже смущалось над морой,
Морки и бубочки в маве
Сметались словно над медой,
Подобно чослам на цевкве.

– Остерегайся Болтобряса, мой сынок!
Кусает пасть, хватают когти!
Остерегайся птицы Шмыг и впрок
Запомни Хватогрыза злости!

Но взял бесстрашный в руки меч
И в темень лог направил путь.
У дерева Тамтам он сел под снеч,
Задумав что-нибудь.

И точно мысли страха воплоти,
Летел над лесом Болтобряс,
Глаза пылали и, тяжки,
Его крыла вздымали тряс.

Раз, два! Раз, два! И взмах, и взмах,
Мечом стрижащим по главе.
И с головою Болтобряса на плечах,
Вернулся славногордый вновь ко мне.

– Не уж-то Болтобряса ты сгубил?
Вот это день! Ура! Урой!
Дай обниму тебя, как мил
Ты, храброславный мальчик мой.

– Уже смущалось над морой,
Морки и бубочки в маве
Сметались словно над медой,
Подобно чослам на цевкве.

– Очень милое стихотворение, – заключила Алиса после того, как прочла его, – но оно ДОВОЛЬНО сложное для понимания! (Видите ли, Алиса совершенно не желала признаться, – даже самой себе, – что она вовсе ничего не поняла.) Однако оно наводит на мысли, – только не ясно на какие именно! Но все же, КТО-ТО убил КОГО-ТО – это понятно в любом случае!
– Но! – подумала Алиса, внезапно подпрыгнув. – Мне нужно поторопиться, чтобы осмотреть другие части дома перед тем, как вернуться! Прежде всего надо заглянуть в сад!
Мигом она вылетела из комнаты и побежала вниз по лестнице (впрочем, это не столько походило на бег, сколько на новый способ быстрого и легкого передвижения, придуманный ею, – так подумала Алиса). Она лишь кончиками пальцев держалась за перила, при этом ее ноги совсем не касались ступеней. Затем она пролетела через гостиную и, должно быть, вылетела бы в двери, если бы не ухватилась за дверной косяк. От такого полета у Алисы немного закружилась голова и она была рада вновь ощутить землю под ногами.

конец первой главы
 
Назад
Сверху