• Уважаемый посетитель!!!
    Если Вы уже являетесь зарегистрированным участником проекта "миХей.ру - дискусcионный клуб",
    пожалуйста, восстановите свой пароль самостоятельно, либо свяжитесь с администратором через Телеграм.

Стихи Сирина

  • Автор темы Автор темы Sirin
  • Дата начала Дата начала
* * *

Иду, прохожу, как прохожий.
(И я не замечен никем!)
Так весело в день сей погожий
стать полным вместилищем, всем:
и облаком свежим, высоким,
и тенью волнистых ракит,
и тем пауком многооким,
что ткет, как и я, алфавит
из тонких и радужных буковок,
немых, но известных ему.
Так я из таинственных звуков ак-
куратно сплетаю тесьму.
 
Последнее редактирование:
* * *

(Подражая Ахматовой)​

Угощал ты Анюту смородиной.
Называл ты Анюту Великою.
Но осталась я с милою Родиной.
И кормилася я голубикою.

Ты был слаще той черной смородины.
Был мне братиком кровосмесителем.
Но останусь я лучше на Родине.
Из великих великим просителем.




НА РИВЬЕРЕ

Приморская вилла.
Прохладное утро.
И балкон, и перила
слегка перламутровые.

Вот стол. На столе том
уселась букашка.
И рядом с багетом
кофейная чашка.
Ужель этим летом
такая поблажка?

Привстал. Улыбнулся.
Так я на Ривьере?

Зачмокал. Проснулся.
Неужто поверил?
 
Последнее редактирование:
Стихи почитать можно
На Ривьере интересное стихотворение. Читается легко, настроение создает хорошее. Только представляю, если проснуться в каком-нибудь клоповнике, послевкусие будет не из приятных…
Переводы, если честно, не перевариваю.
 
НОЧЬ

Еще мне шепчет ночь живая.
Уйти не хочет. Хочет быть.
Cлова, листва… Войди, Святая!
Я буду верить, буду жить.

Однажды я под этим сводом
ольхи прибрежной прикорнул,
не думая, что пред восходом
меня разбудит дальний гул.

Наверное, паром на речке…
Но с той поры, какой уж день,
я прихожу сюда со свечкой,
сажусь опять под эту сень.

Листва лепечет непонятно:
мне не унять молву ольхи.
Но в этом шепоте невнятном
могу узнать… свои стихи?

Так ветер свечки задувает,
так оживает ночью лес
и так поэмы уплывают
под купол голубых небес.

Я с грустью чаще отмечаю,
что беспредметней песнь моя.
Все, что теперь ни сочиняю,
ворует ветер у меня.

Сквозь шелест кроны жизнь ночная
тоской замучила куплет.
Но тут вошла ко мне Святая:
и с нею розовый рассвет.
 
Последнее редактирование:
Код:
  Следующее стихотворение – очередной перевод. В сей раз я взялся за 
довольно сложное произведение Набокова. В оригинале – рифмованные строки, 
пятистопный ямб. Увы, перевести это стихотворение и сохранить рифмы – 
значило бы пересказать его, а стало быть – переврать. Поэтому я 
воспользовался только услугой ямба – он не везде укладывается в пять стоп и 
не всегда правильный. Но почему-то именно ямб стал моим проводником: он был 
мне, как слепому пес-поводырь, с его помощью я целым прошел широкое 
дорожное полотно, когда мимо с призывным грохотом мчались грузовики, 
автобусы, мотоциклисты. Я не поддался искушению, не пытался повторить 
неповторимую мелодию – ибо сохранить английское звучание в русском так же 
невозможно, как русское в английском. Да и Набоков, когда переводил 
"Евгения Онегина", воспользовался подстрочником, – и вовсе не потому, что 
не мог переложить сонеты Пушкина на язык Шекспира.
  Все же на том или ином завороте перевода я слышу не рифмы, но призрачные 
намеки на рифмы. От читателя же требуется произвести над собой усилие и 
сконцентрироваться.

Код:
     Владимир НАБОКОВ
 
        ВЕЧЕР РУССКОЙ ПОЭЗИИ

               [I]«…должен быть наиболее удобный поезд. Мисс Этель
               Винтер с факультета по Английской Словесности встретит
               вас на станции и…»[/I]

               Из письма, адресованного приглашенному оратору

     Предмет, что мы обсудим нынче, всюду,
     хотя он часто и неидеален:
     когда базальтовые их брега
     отвесными становятся чрезмерно,
     то реки в большинстве употребляют
     проворный русский, – так же и во сне
     своем воркуют дети. Друг любезный,
     в магический фонарь вложи тот слайд,
     и дай пучку цветных лучей явить
     мое иль схожего фантома имя
     славянской письменностью на экран.
     Не так, не так. Я благодарен.

     На шелковистых склонах грек,
     вы помните, составил алфавит
     из поднебесных журавлей; закат
     стрелами рассекал он, следом ночь.
     Наш горизонт простой и смак древес,
     влияние пчелиных ульев, хвои
     преобразили их и птиц обменных.
     Да, Сильвия?

                [I]«Зачем вы о словах
     ведете речь, когда все, что нам нужно, 
     лишь знание, брюнированное отлично».[/I]

     Поскольку все совместно – звук и форма, вереск
     и мед, сосуд и содержимое.
     Не только радуги, – но строки тоже
     изогнуты дугой, и черепа,
     и зерна, и все добрые миры
     круглы, как русские стихи,
     как колоссальность наших гласных:
     те крашенные яйца, те кувшинки,
     что целиком шмелей златых глотают,
     те раковины, что поймали море.
     Еще вопрос.

               [I]«Стихосложение
     у вас и нас подобно?»[/I]
 
                          Эмми, что ж,
     пентаметр уху иностранца может
     казаться не способным ото сна
     пиррихия взбудить ямб шаткий, валкий.
     Но слушайте строку, глаза прикрыв.
     Напев разматывается; в средине
     длинней, извилистей гораздо слово:
     вы слышите удар, но слышите
     и тень другого, следом третий бьет
     легонько в гонг, четвертый – это вздох.

     Он создает необычайный шум:
     он раскрывается неторопливо,
     как серая в научном фильме роза.
 
     У строк есть день рожденья – это рифма,
     как вам известно. И, конечно, в русском
     есть близнецы привычные. К примеру,
     любовь непроизвольно выдаст кровь,
     природа даст свободу, даль дает
     печаль, князь – грязь, а вечность – человечность,
     луна рифмуется со множеством
     из слов, но песня, солнце, ветер, жизнь
     и смерть ни с чем.

                       За океаном, где
     я потерял свой скипетр, слышу там
     я ржанье пегих существительных,
     и нежные причастия идут
     ступенями, шагающие по листам, шуршащие
     шафранной тогой, и глаголы так
     легки на [I]-ала[/I] и на [I]-или,[/I]
     ионийский грот, ночь на Алтае, заводь
     со звуком «л» для лилии речной.
     Так, мной затронутый, бокал звенеть
     не прекращал, но вот теперь, рукой
     прикрытый сверху, мрет.

                           [I]«Деревья? Дичь?
     И ваш любимый драгоценный камень?»[/I]

     Береза, Синтия, елина, Джоан.
     Как червь на ниточке, свисает сердце
     с увядшего давным-давно листа,
     оно висит пока, и я пока
     березу белую на склоне вижу,
     на цыпочках стоящую под ветром,
     и лес еловый на границе сада,
     сквозь пепел их горит вечерний тлен.

     Из дичи, обитающей у нас
     в стихах, певец лесов, конечно, первый:
     он имитирует своей гортанью
     журчанье, клекот, взрывы, трели, свист,
     и звуки флейты, кукования и привидений.
     Эпитетов, однако же, не много;
     с рубинами всемирными мы не
     имеем дела. У нас грань и блистанье
     подавлены; богатства наши скрыты.
     Мы никогда не восторгались рамой
     узорной и резной в дождливый вечер.

     Моя спина – глазница. Я живу в опасности.
     За мной следят обманчивые тени.
     Усы наклеив, как шпионы, в кляксу
     сливаются по свежеписанной странице
     и в зеркальце бумажку изучают. И
     под окнами в опочивальне ночью
     таятся в ожидании, покуда утро
     озябшим шумом, тряской не
     развеет сумрак, иль беззвучно
     подходят к двери и звонок
     тревожат памяти, и убегают.

     Покуда чары целы, мне позвольте
     на Пушкина сослаться, в экипаже
     укачанного в долгом, одиноком
     пути: он задремал, затем проснулся
     и ворот расстегнул плаща, зевнул,
     прислушался к тому, что пел ямщик.
     Аморфные кусты, зовут [I]ракиты,[/I]
     огромные над полем облака,
     и строки песни повторялись так же,
     как строки горизонта впереди,
     и пахло кожей и землею в дождь.
     Еще синкопа, взрыд (Некрасов!), слоги,
     пыхтя, всползающие выше, выше,
     безудержно вторящие, и скрежет,
     который для иных милее рифмы.
     Еще влюбленные в сплетеньях сада,
     мечтающие о свободной жизни,
     о человечестве, смешав свои
     желания в саду подлунном, где
     деревья и душа гораздо больше,
     чем в жизни. Эту страсть к увеличенью
     прослеживайте в нашем слове. Мы
     желаем, чтобы крот стал рысью или
     преобратился ласточкой в каком-то
     высоком изменении души.
     Вотще символикой благословенны,
     сопровождаемы неуловимой
     тропинкой детства для босых ступней,
     всегда дороги наши обреченно
     ведут в безмолвие изгнанья.

     Будь времени побольше у меня,
     я бы продолжил сказку – [I]неуклюже,
     невыносимо,[/I] – но пора идти.

     О чем я говорил столь вдохновенно?
     Я говорил незрячей певчей птичке, в шляпе
     запрятанной от рук моих и тех
     яиц, что я разбил в складном цилиндре,
     его наполнив их желтками всклень.

     Обязан вам напомнить, в заключенье,
     что я преследуем повсюду, что пространство
     растворчатое, память хоть щедра,
     но не полны ее подарки: как-то
     в местечке пыльном, округ Мора
     (не город, не пустыня, мусорный курган, мескит),
     и в Западной Вирджинии (чумазый
     и красный путь между фруктовым садом
     и пеленой прохладного дождя)
     он появился, тот незапный трепет,
     чего-то русского, что я вдохнул,
     но не сумел увидеть. Речь потухла –
     затем уснул ребенок, дверь закрылась.

     Факир свои пожитки собирает:
     цветной носовичок, веревку, рифмы
     двудонные, поэму, клетку. Вы
     ему расскажете, что разгадали.
     Но тайное осталось тайным. Счет
     теперь придет в конвертике с улыбкой.
 
     [I]«Как скажете по-русски "было славно"?»
     «Как будет "доброй ночи"?»[/I]
 
                               Будет так:
 
     [I]Бессонница, твой взор уныл и страшен;
     любовь моя, отступника прости.[/I]
 
     (Insomnia, your stare is dull and ashen,
     my love, forgive me this apostasy.)
 
     [I]<1945>[/I]

Код:
     Vladimir NABOKOV

        AN EVENING OF RUSSIAN POETRY

               [I]"…seems to be the best train. Miss Ethel Winter
               of the Department of English will meet you at the
               station and…"[/I]

               From a letter addressed to the visiting speaker

     The subject chosen for tonight's discussion
     is everywhere, though often incomplete:
     when their basaltic banks become too steep,
     most rivers use a kind of rapid Russian,
     and so do children talking in their sleep.
     My little helper at the magic lantern,
     insert that slide and let the colored beam
     project my name or any such-like phantom
     in Slavic characters upon the screen.
     The other way, the other way. I thank you.

     On mellow hills the Greek, as you remember,
     fashioned his alphabet from cranes in flight;
     his arrows crossed the sunset, then the night.
     Our simple skyline and a taste for timber,
     the influence of hives and conifers,
     reshaped the arrows and the borrowed birds.
     Yes, Sylvia?

                 [I]"Why do you speak of words
     When all we want is knowledge nicely browned?"[/I]

     Because all hangs together – shape and sound
     heather and honey, vessel and content.
     Not only rainbows – every line is bent,
     and skulls and seeds and all good worlds are round,
     like Russian verse, like our colossal vowels:
     those painted eggs, those glossy pitcher flowers
     that swallow whole a golden bumblebee
     those shells that hold a thimble and the sea.
     Next question.

                   [I]"Is your prosody like ours?"[/I]

     Well, Emmy, our pentameter may seem
     to foreign ears as if it could not rouse
     the limp iambus from its pyrrhic dream.
     But close your eyes and listen to the line.
     The melody unwinds; the middle word
     is marvelously long and serpentine:
     you hear one beat, but you have also heard
     the shadow of another, then the third
     touches the gong, and then the fourth one sighs.

     It makes a very fascinating noise:
     it open slowly, like a greyish rose
     In pedagogic films of long ago.

     The rhyme is the line's birthday, as you know,
     and there certain customary twins
     in Russian as in other tongues. For instance,
     love automatically rhymes with blood,
     nature with liberty, sadness with distance,
     humane with everlasting, prince with mud,
     moon with a multitude of words, but sun
     and song and wind and life and death with none.

     Beyond the seas where I have lost a scepter,
     I hear the neighing of my dappled nouns,
     soft participles coming down the steps,
     treading on leaves, trailing their rustling gowns,
     and liquid verbs in [I]ahla[/I] and in [I]ili,[/I]
     Aonian grottoes, nights in the Altai,
     black pools of sound with "I"s for water lilies.
     The empty glass I touched is tinkling still,
     but now 'tis covered by a hand and dies.

     [I]"Trees? Animals? Your favorite precious stone?"[/I]

     The birch tree, Cynthia, the fir tree, Joan.
     Like a small caterpillar on its thread,
     my heart keeps dangling from a leaf long dead
     but hanging still, and still I see the slender
     white birch that stands on tiptoe in the wind,
     and firs beginning where the garden ends,
     the evening ember glowing through their cinders.

     Among the animals that haunt our verse,
     that bird of bards, regale of night, comes first:
     scores of locutions mimicking its throat
     render its very whistling, bubbling, bursting,
     flutelike or cuckloolike or ghostlike note.
     But lapidary epithets are few;
     we do not deal in universal rubies.
     The angle and the glitter are subdued;
     our riches lie concealed. We never liked 
     the jeweler's window in the rainy night.

     My back is Argus-eyed. I live in danger.
     False shadows turn to track me as I pass
     and, wearing beards, disguised as secret agents,
     creep in to blot the freshly written page
     and read the blotter in the looking glass.
     And in the dark, under my bedroom window,
     until, with a chill whirr and shiver, day
     presses its starter, warily they linger
     or silently approach the door and ring
     the bell of memory and run away.

     Let me allude, before the spell is broken,
     to Pushkin, rocking in his coach on long
     and lonely roads: he dozed, then he awoke,
     undid the collar of his traveling cloak, 
     and yawned, and listened to the driver's song.
     Amorphous sallow bushes called [I]rakeety,[/I]
     enormous clouds above an endless plain,
     songline and skyline endlessly repeated,
     the smell of grass and leather in the rain.
     And then the sob, the syncope (Nekrasov!)
     the panting syllables that climb and climb,
     obsessively repetitive and rasping,
     dearer to some than any other rhyme.
     And lovers meeting in a tangled garden,
     dreaming of mankind, of untrammeled life,
     mingling their longings in the moonlight garden,
     where trees and hearts are larger than in life.
     This passion for expansion you may follow
     throughout our poetry. We want the mole
     to be a lynx or turn into a swallow
     by some sublime mutation of the soul.
     But to unneeded symbols consecrated,
     escorted by a vaguely infantile
     path for bare feet, our roads were always fated
     to lead into the silence of exile.

     Had I more time tonight I would unfold
     the whole amazing story – [I]neighukluzhe, 
     nevynossimo[/I] – but I have to go.

     What did I say under my breath? I spoke
     to a blind songbird hidden in a hat,
     safe from my thumbs and from the eggs I broke
     into the gibus brimming with their yolk.

     And now I must remind you in conclusion,
     that I am followed everywhere and that
     space is collapsible, although the bounty
     of memory is often incomlete:
     once in a dusty place in Mora county
     (half town, half desert, dump mound and mescquite)
     and once in West Virginia (a muddy
     red road between an orchard and a veil
     of tapid rain) it came, that sudden shudder,
     a Russian something that I could inhale
     but could not see. Some rapid words were uttered – 
     and then the child slept on, the door was shut.

     The conjurer collects his poor belongings – 
     the colored handkerchief, the magic rope,
     the double-bottomed rhymes, the cage, the song.
     You tell him of the passes you detected.
     The mystery remains intact. The check
     comes forward in its smiling envelope.

     [I]"How would you say 'delightful talk' in Russian?"
     "How would you say 'good night'?"[/I]

                                      Oh, that would be:

     [I]Bessonita, tvoy vzor oonyl I strashen;
     lubov moya, otsoopnika prostee.[/I]

     (Insomnia, your stare is dull and ashen,
     my love, forgive me this apostasy.)

     [I]1945[/I]
 
Спасибо Вам за Набокова. И за стихи. Очень серьёзный, профессиональный подход.
 
НАБРОСОК

Он говорит: «И что такого?
вы не теряли ничего?»
Я отвечаю: «Но родного,
как речь, как лес, как марево…»

Он возражает: «Заплутали,
и ямб у вас звенит не так.
Вы вообще-то сплоховали,
рифмуя наперекосяк».

«Послушайте, есть речь и речка,
есть бурый лес и есть бурлеск,
есть рифм немного: печка, свечка,
есть в мыслях словно водный плеск».

(Обрывки этой странной речи
нашел среди своих бумаг.
Как пепел перхоти на плечи,
так триколлор на старый флаг…

Литературная забава,
неясности неясных поз…
Я говорю: «На что мне слава?»
Я говорю: «Наброс… Наб… Росс…»)



НАЧАЛО ПОЭМЫ

«Какое облако чудное!
Какое с неба пролилось!
Слепилось только в горнем рое
и быстро-быстро пронеслось…»
Блажен тот, кто сумел приметить,
что после робкого дождя
на стеклах вспыхнули не сети,
но ожерелья; уходя
хватает зонт, что подлиннее,
в передней оставляет свет.

Сырой асфальт теперь темнее,
на липах мокро, нет-да-нет
срывается ему за шею
холодной каплей липкий лед.
А он заметит, что в траншею
набралось много, что течет,
журчит, шипя, вода с навеса
и в луже пенится. И тут
он вспомнит в облаке принцессу
и скажет: «Небеса не лгут!»
 
Последнее редактирование:
Sirin
Sirin написал(а):
Какое с неба пролилось!
Почему-то у меня стойкая ассоциация с рассеянным с улицы Бассейной. Но мне нравится. Люблю дождь. Спасибо, порадовал.
 
Спасибо за такие добрые слова...
Теперь еще один перевод, снова Набокова. Одно из моих любимых английских - но сложно поддающееся переложению. Еще – оно тоническое, а не силабо-тоническое...

Код:
     Владимир НАБОКОВ

        ПОЭМА

     Не поэма вечерней зари, когда
                       ты вслух
     произносишь слова, и гудят провода,
     и на небе розовых тучек гряда,
                       как пух;

     не отраженье в тебе и плечо
     ее, что сияет в нем горячо;
     не щемящий щебет карманных слов,
     сообщающих музыкой сколько часов;

     не копейки на кипе вечерних газет,
     оставленных мокнуть под громкой грозой;
     не какография муки людской;
     не все, что ты выразишь прозой простой,
             нет, –

     но поэма без боли с незримых высот,
     – когда «ты ожидаешь от камня всплеск вод
     глубже под», и шаришь пером,
     и потом начинается дрожь, и потом –

     в составе нот, леопардов слов,
     пятноглазых птиц, листовых мотыльков
     фитиль и форма молчанья, накал,
     пример подражанья и сам идеал.

     [I]<1944>[/I]

Код:
     Vladimir NABOKOV

        THE POEM

     Not the sunset poem you make when you think
                              aloud,
     with its linden tree in India ink
     and the telegraph wires across its pink
                              cloud;

     not the mirror in you and her delicate bare
     shoulder still glimmering there;
     not the lyrical click of a pocket rhyme –
     the tiny music that tells the time;

     and not the pennies and weights on those
     evening papers piled up in the rain;
     not the cacodemons of carnal pain;
     not the things you can say so much better in plain
             prose –

     but the poem that hurtles from heights unknown
     – when you "wait for the splash of the stone
     deep below", and grope for your pen,
     and then comes the shiver, and then –

     in the tangle of sounds, the leopards of words,
     the leaflike insects, the eye-spotted birds
     fuse and form a silent, intense,
     mimetic pattern of perfect sense.

     [I]1944[/I]
 
* * *

Повторяйте, молю, – о, навеки
я б остался на сизой горе! –
повторяйте, французы и греки,
повторяйте мотив: ля, до, ре!

В ярко-синей лазури небесной
проседь нежно-чувствительных туч.
Я турист. Мне в гостинице тесно.
Мой хрустальный Монблан, ты могуч!

На тебе европейское небо,
на тебе европейцы сидят.
Вот набраться могущества мне бы
и стряхнуть тех докучных ребят.

Общий зал. На столе хризантемы, –
но куда им, когда в серебре
ели, как богатырские шлемы,
на горе, на горе, на горе.

Корсиканец задумчиво-хмурен –
табакерка резная пуста! –
и никто из приезжих не курит,
и хозяйка давно холоста.

Скучно-серо проводим мы время:
с греком в шашки играю с тоски.
Он все чешет задумчиво темя
и боиться коснуться доски.

Ах, уволь, я не сыт еще миром,
я хочу на вершину горы,
чтоб дышать разряженным эфиром,
чтоб на солнце взглянуть… до поры

подержу его, в пригоршню взявши,
как слепого в морщинах щенка;
а потом, на вершине стоявший,
незаметно уйдет в облака.

Будут долго искать его тело,
будет нервничать старый француз,
корсиканец заметит несмело:
«Он ведь, кажется, был, что ли, Russe?»

Но отстанут: забудут, покинут
мой прозрачный алмазный Монблан.
Только голос окликнет вершину:
la montagne, la montagne, la montagne*.




ЗАМ. КАФКИ

В неком городе сером, немецком,
некий Рудольф с рождения жил:
жил он худо, совсем по-простецки,
жил с получки – и тихо творил.

Да, писал он большие поэмы,
посвящая их все до одной
несравненной царице богемы –
ее звали Анни, иль Вдовой.

Так однажды решил он сознаться
и послал ей букет желтых роз,
строчек тихо-влюбленных двенадцать.
А ответ был ее: «talentlos**».

Захотел он тогда застрелиться,
но – бедняга – он был без ружья.
И не смог он в реке утопиться –
навязаться русалкам в мужья.

На почтамт, где служил он полгода,
не захаживал больше Рудольф.
В нем рождалась звучащая ода.
А по радио харкался Вольф.

Все вокруг изменилось внезапно:
козырял на парадах злодей.
А Рудольф зримо таял и слабнул –
сильно занят был одой своей.

Он искал среди правильных звуков
голос арфы и крики виол,
духовым приговаривал: «Ну-ка,
я хозяин ваш, ветры, Эол».

Потихоньку под самой лопаткой
у Рудольфа прорезался глаз.
Он его выводил влажной ваткой –
больно было ему каждый раз.

Но настойчиво глаз возвращался
и зиял под лопаткой его.
Видеть им он, конечно, пытался,
но увидеть не смог ничего.

Вскоре начала кожа лосниться
и чешуйками зрак обрастал.
Он подумал, что стал ясновидцем,
но заматывал глаз и молчал.

Дописав же последние строки,
он уже был не тот человек,
он был красный и весь многоокий,
безо рта, без ушей и без век.

И любуясь своим переливом,
он подумал, что где-то она,
все еще хороша и ленива,
и бедна, и больна, и одна…

«Отоприте!» – сказали тихонько.
И хозяин просил: «Ты открой».
Дверь толкнули рукою легонько,
а затем отпахнули ногой.

Кто-то видел узор или спину:
как бы взмах расписного крыла.
Никого. Только тлели рубины,
догорала чешуек зола…



______________________________
* Гора, гора, гора (фр.).
** Бездарный (нем.).
 
Последнее редактирование:
Вильям ШЕКСПИР

СОНЕТ 76


Зачем мои стихи не плодоносят пышно?
Так далеки они от быстрых перемен?
Зачем со временем от них совсем не слышно
приемов новизны и необычных тем?

Зачем пишу одно, – всегда одно и то же, –
чтоб выдумку облечь в затасканный платок, –
где слово каждое воззвать поэта может,
рожденье высказав свое и свой исток?

О знай, моя любовь, мою в тебе сноровку:
ты и любовь всегда, вы – доводы мои;
добро, что я могу словам найти обновку,
опять растратив то, что тратил позади.

Как может солнце в день и старым быть, и новым,
так и любовь твердит о старом новым словом.
 
Последнее редактирование:
Old_Nik написал(а):
он стал бабочкой? че-то я не понял.
Ну, надо полагать... Я нарочно не называл то существо, в которое обращался Рудольф. Но наличие лже-глаз, чешуек и крыльев (!) невольно заставляют думать о насекомых летающих и к тому же чешуекрылых. А чтобы лучше понять стишок, необходимо, конечно, читать Франца Кафку ("Замок", новеллу "Превращение") и эссе Набокова ("Превращение" Франца Кафки"). Сокращу поиски! Вот одна фраза - вокруг нее все и строилось: "Любопытно, что жук Грегор так и не узнал, что под жестким покровом на спине у него есть крылья. (Это очень тонкое наблюдение с моей стороны, и вы будете ценить его всю жизнь. Некоторые Грегоры, некоторые Джоны и Дженни не знают, что у них есть крылья.)" Она из эссе Набокова. Все-таки мой Рудольф успел!
 
А чтобы лучше понять стишок, необходимо, конечно, читать Франца Кафку ("Замок", новеллу "Превращение")
ну, это я читал. Только там было про многоножку и куда противнее. Да и причины были несколько другие, насколько я понял. А "Замок", имхо, совсем не при чем.
 
Sirin
исследователь творчества Набокова В. Фёдоров говорит, что сам Набоков и его творческое поведение похожи на поведение бабочки - кружение над избранным образом, мыслью, метафорой, к-рые переходят из одной книги в другую.
 
Old_Nik написал(а):
А "Замок", имхо, совсем не при чем.
Замок при названии)) которое является каламбуром: "заместитель Кафки" и "Замок Кафки". В "Превращении" герой, Грегор, стал жуком. Бабочки, думаю, не сложно догадаться, почему)) Мне хотелось объединить работу Набокова над эссе о Кафке с самим Кафкой. Факт превращения ведь остался.
Frau_Muller написал(а):
В. Фёдоров говорит, что сам Набоков и его творческое поведение похожи на поведение бабочки
А еще пророческие стихи тогда стоит упомянуть:

И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы.
 
Код:
     Владимир НАБОКОВ

        ЛИТЕРАТУРНЫЙ УЖИН

     Сюда, улыбаясь и без лишних слов,
     сказала хозяйка, стараясь своей
     улыбкою, как вертоград меж холмов,
     нас объединить.
     Вот Джеймс. И я вас им хочу угостить. 

     Я был голоден. Доктор был свеж. Он читал
     великую книгу, вполне, он сказал,
     поскольку могучая. Что ж, получил
     я приличную порцию. Томно дыша,
     мне любезно хозяйка взяла, я решил,
     нежнейший кусочек на кончик ножа.
     Я ел – и в Египте был славный закат;
     у русских дела шли, казалось, на лад;
     встречал ли я принца Попринского, он
     его как-то видел, или то был сон?
     Они много странствуют, он и жена;
     он Людьми увлекается, Жизнью – она.
     Все так вкусно, искусно, хвалю. Для десерта
     Подошел мозжечок, как орех, хрустнул. Сердце –
     словно смуглый и солнечный финик;
     и я запонки сплюнул на блюдечко синее.

     [I]<1942>[/I]

Код:
     Vladimir NABOKOV

        A LITERARY DINNER 

     Come here, said my hostess, her face making room 
     for one of those pink introductory smiles 
     that link, like a valley of fruit trees in bloom, 
     the slopes of two names. 
     I want you, she murmured, to eat Dr. James. 

     I was hungry. The Doctor looked good. He had read 
     the greate book of the week and had liked it, he said, 
     because it was powerful. So I was brought 
     a generous helping. His mauve-bosomed wife 
     kept showing me, very politely, I thought, 
     the tenderest bits with the point of her knife. 
     I ate – and in Egypt the sunsets were swell; 
     The Russians were doing remarkably well; 
     had I met a Prince Poprinsky, whom he had known 
     in Caparabella, or was it Mentone? 
     They had traveled extensively, he and his wife; 
     her hobby was People, his hobby was Life. 
     All was good and well cooked, but the tastiest part 
     was his nut-flavored, crisp cerebellum. The heart 
     resembled a shiny brown date, 
     and I stowed all the studs on the edge of my plate.

     [I]1942[/I]
 
Назад
Сверху