Если
Ассоциация критиков
Этот маленький рассказ я писала с большим перерывом. Ляпы помогали вылавливать Мавка и Киса, за что им огромное от меня спасибо. Буду рада любым мнениям, а также новопойманным ляпам.
Каролина
Учитель был пухлый, маленький, с черной щеточкой жестких волос на покатой голове, с потухшими пуговичными глазами.
– Здравствуйте. Садитесь.
Засмеялись – никто и не подумал вставать. Учитель знал это, просто у него была такая привычка – говорить «здравствуйте, садитесь». В этом нет ничего плохого – вот он и привык. А отвыкнуть никак не может.
Он, тиская потные пальцы, стоял у доски. Ученики смеялись и даже бросали шарики из жеваной бумаги. Он стоял прямо и сжимал рот, потому что когда тебя унижают, надо казаться строгим и будто тебе на всех плевать. За окном было трезвое сушеное небо.
«Как скучно! – думала Каролина, лежа грудью на парте и с тоской глядя сквозь пыльное окно. –Я хочу не так, я хочу – в небо… в самую глубину моря… далеко, далеко прочь. Аэлита, Кармен, Ассоль… знаю: я никогда не смогу полюбить. У меня будет толстый, жирный муж, проводящий вечера у телевизора с пивом и креветками, дети – сначала орущие, визжащие, а потом – наглые, настырные. Вижу – несут героин в карманах. Боже, мне, наверное, мерещится! Однажды муж ударит меня по лицу, и я буду плакать, а потом стану кричащей красной бабой, буду ходить в магазины и стоять в очередях, ругаясь с соседками, буду стирать мужу рубашки, а детям готовить завтраки – каждое утро, каждый день. Я стану ждать внуков и притворяться, что люблю их, а они будут терпеть не мочь целоваться с бабушкой, и потом я тихонечко умру однажды ночью – никто не заметит, потому что я тогда уже буду жить одна… Меня похоронят под деревом, оно будет шуметь надо мной, и я почувствую тишину и спокойствие, но зареву в тесном гробу, потому что не смогу ощутить ни ветра, ни воздуха».
– Анно Шере! – учитель стукнул указкой по кафедре. –Долго мне еще просить вашу милость?
Каролина нехотя подняла голову («я что–то пропустила?») и взглянула на наглого, красивого Анно в дорогом костюме, в семнадцать лет твердо знающего истину, которая до многих доходит годам к сорока – в этой жизни нужны деньги, а больше, как бы, ничего.
Анно Шере не приходилось волноваться по этому поводу.
– Пока мой отец спонсирует эту школу… – начал он, иронически поднимая тонкие темные брови. Он не закончил фразы, но – не требовалось. Хохотали. Нетерпеливым кивком он остановил класс и принялся развивать мысль, отчаянно жестикулируя. Однажды, Каролина слышала, отец взял его в некую фирму – прочитать речь. Просто в качестве испытания. И Анно, обладающий, как видно, пространственным мышлением, сбил очки с носа заместителя второго председателя. Тот сделал вид, что не заметил, остальные улыбались в сторону. Хорошо, когда твой отец – глава некоей фирмы. Но, наверное, Анно все-таки смутился, может быть, он даже покраснел.
– Ведь я скажу – и вас вовсе отсюда выгонят. И больше – смотрите! – никуда не возьмут… Вы же знаете, как это бывает – такие злые люди! Не хотят иметь неприятностей на свои головы.
Каролина потрясла головой – неужто ослышалась? Учитель с треском сломал указку о кафедру.
– Не сметь!..
Какой недоуменный крик! Или ей показалось? Он всегда удивлялся тому, что его никто не уважает. А ведь так нельзя – показывать, что догадался.
«Надо просто принимать это как должное…»
– Чего не сметь, говорить не сметь? – переспросил Анно, дебильно улыбаясь. – А вдруг проболтаюсь? Ну так, случайно? Вы же знаете, как это бывает.
«А ведь он не дурак, – подумала Каролина и отвернулась. На учителя смотреть не хотелось – она и так знала, что он сидит и тупо смотрит в классный журнал, размышляя об относительности всего мирского. Вот если бы на месте Шере был, к примеру, Сангара Легорский, то он, учитель – он бы, конечно, не стал терпеть подобные наглости... Изо дня в день слушать этого наглеца... Он бы… о да, он, учитель… Рассеянно и быстро зачеркала карандашом по парте. –Ведь он не дурак! Он умный, и, пожалуй, самый умный в нашем классе. Когда он говорит о политике – совершенно заслушаешься, хотя это дрянь, это пакостная вещь... Не так, как эти дуры – о тряпках и духах… И ведь его любят, хотя он и умен, почему не любят меня? Оттого, что он ведет себя так, а я так себя не веду, – или оттого, что я умнее его?»
Она знала, что мальчишки, вообще-то, любят повыставляться перед девчонками. Каролина никогда не была изгоем – так, предпочитала неземную жизнь, и никто ее не трогал. Только пальцем у виска за спиной – дебилка, синий чулок. Но это ничего, когда незаметно. Ей давно уже плевать. Перед кем он выставляется – не перед ней же.
«А может быть?..» – подумала она. Привычка анализировать досталась ей от матери. Сейчас она пыталась просмотреть варианты – и самым лучшим из них оказался тот, что у ее наглых детей будет целое состояние, а бить ее будет красивый и жестокий. Он не будет жрать пиво с креветками у телевизора, и готовить ей не придется, потребуется лишь одно. И медленно умирать от скуки…
Где–то люди танцуют, бьют в бубны – вызывают дождь, где–то падают в бочках в Ниагарский водопад (умирает две трети – две трети! а они все–равно это делают – почему?), вот дождь, вот мороз сковывает воду, рисуют мультики, и встает закат, рожают антилопы, где–то торнадо, а где–то впервые за восемьдесят лет выпал снег…
И только она сидит и умирает от скуки, тупо глядя в глухую стену.
«Дудки, – думала она, спешно стирая ладонью карандашные рисунки. – Не дождетесь».
Ладонь становилась дымно-блестящей от графита. Хорошо, когда в классе одинокие столики. Когда были двойные парты, с ней сидела Ада Васнецова. Она всем говорила, что у нее русские корни – смешнее не бывает. Никому не было дела – будь ты хоть итальянский венгрополяк, – а один такой учился у них в классе. Ей так и говорили – отстань, дура толстая, гадина – хорошо, когда в классе нет лживых людей. Каролине это всегда нравилось. А вот Адочка вдруг взяла и отравилась – ночью, насмерть, – и как! Нет чтоб выпить снотворного – продала кожаные брючки, стройнящие фигуру, и обколола всю руку. – первый раз в жизни. Вся школа об этом говорила. А Каролина об этом не думала – она мечтала. Мечтала всегда, безумно уносясь на воющем поезде в промозглую бесконечность. Темным ноябрьским утром она просто поставила сумку на соседний стул – так и стояла, до конца учебного года. Никто не хотел с ней садиться – все же видели, сумка, ясное дело. А летом был ремонт, и эти старенькие парты улетели в мусоровоз – вместе с картинками, пошленькими надписями, рисунками и почеркушками… Вдруг как молния пронеслось – последний год. Окружающие ее люди вцепились – не в знания, друг в друга, повлюблялись, поссорились, изменили – и повлюблялись опять. Адочка, кстати, была влюблена тоже – и в кого? В темноголового, темноглазого, вечно отглаженного, отутюженного Анни – нашла, ничего не скажешь. Подкинула записку в карман замшево–английского пальто – люблю. Смелая была девочка Ада Васнецова.
Заплаканная ее мать твердила, что дочь, любимую ее девочку, девчоночку, девчулечку, – изнасиловали и закопали в их же саду. Анно трезво и грустно взирал на нее, полутораметровую, с высоты своих ста восьмидесяти пяти. Притихшие одноклассники стояли полукольцом, словно эскортом, вокруг скорбящего Шере. И та, с пучком на голове, мать ее, – кинулась на них, тряся кулаками, мотая головой, будто враз получила болезнь Альцгеймера.
– Вы, вы, вы!.. Вы все виноваты! Вы ее не любили! Девочка моя, девочка… косточка, душа, цветочек мой, ребеночек… Господи… Вы!!! – и это с нелепым яростным тоном, и пощечины в толпу, и Анно, схвативший ее за руку – и вдруг враз прижавший к себе, сорокалетнюю женщину, одинокую без мужа и – теперь уже – без ребенка…
– Меня бей, меня, – спокойно повторял он, прижимая ее к груди. Глаза его блуждали вдалеке, будто он искал кого–то там, не находя… Каролина в одиночестве сидела в кабинете истории – вышла на яростный крик, щуря глаза, отворачивая голову от противного света засиженных мухами лампочек. И ее вдруг пронзило тоскливое ощущение – муж, наглые дети… Боже, какая она дура! Бывает, бывает – иначе!
«И ты хочешь – так? – с внезапно поднявшимся из глубин души смрадным ужасом спрашивала себя она. – Все так, идиотка, дура, курица паленая…» Господи, Господи – как ревела душа…
– М–меня, меня, – повторял Анно, устало закрывая чернейшие глаза. Встал на колени перед ней и опустил голову.
– Виноват – руби, иначе – помилывайте…
Отшатнулась; вскинула руки к лицу. Едва ли понимала его слова. Прижалась кофточкой к скользкой, в разводах, стене.
– Вы!..
– Я, – покорно согласился Анно, вставая. –Если вы думаете, что я, – идемте… В точку вчера принят закон о смертной казни.
И – не удержавшись, ей прямо в глаза, с горечью и отчаянием, обычно столь же свойственным ему, как любому столбу на придорожной окантовке дороги:
– Неужели вы вправду думаете, что я мог это сделать?
Черным восклицательным знаком прильнувшая к стене, Каролина повела головой. И одноклассники, поглядев на нее, повели головами – темными, рыжими, светлыми… Мама Васнецова упала на колени и закрыла руками лицо. Анно механически развернулся и, отчетливо подавив в себе желание броситься по этому плохо освещенному коридору, медленно зашагал к лестнице. И никто из тех, кто прежде угодливо смеялся его шуткам, никто из тех, кто почетно считался его друзьями – никто не пошел за ним. Возле женщины стоять было уже несколько неприлично (как говорил Анно – неадекватно), и вереница молчаливых одноклассников потянулась в класс. Последние оглядывались и замедляли шаги, инстинктивно боясь показаться слабыми, пасующими перед новой опасностью. Женщина не шевелилась. Каролина молча вошла в класс, схватила со стула вельветовую сумку и бросилась из класса, по коридору, по лестнице, по бетонной плите крыльца – так, что коричневые ботиночки выбивают марш Мендельсона, – снова по лестнице, по асфаль…
Анно молча сидел, прижавшись спиной к крошеву камешков на стене и смотрел в большое синее небо тусклым усталым взором. Кожаная барсетка валялась несколько в стороне, и Каролина, несколько испугавшись, сделала несколько шагов в сторону от намеченного пути, присмотрелась повнимательнее к лицу одноклассника. Он повернул голову и посмотрел на нее с выражением такой отрешенности на лице, что ей показалось, будто не существует ничего – ни мира, ни ее самой. Ей показалось, что все мысли, занимающие ее, пусты и дурны, и нет ничтожнее ее под этим взглядом, проходящим через ее мозжечок. И еще ей показалось, что задохнуться в тесном гробу через шестьдесят лет – это самое достойное, что смог придумать человек за все века своего неадекватного существования.
И вот она сидит в классе, и ладонь ее становится дымно–блестящей от графита, и ощущение обмана охватывает ее голову, грудь, талию и ноги, свертывается в кокон вокруг ее тела и душит мысли в ее голове.
– Вы же знаете, как это бывает… – говорит Анно, одной рукой опираясь на парту, а другую поднимая в изысканно политическом жесте – он протягивает раскрытую ладонь в сторону молчащего учителя.
В тишине, прерываемой хихиканьем тех, кого Анно Шере называет друзьями, Каролина собирает учебники в сумку, вытирает блестящую ладонь о шершавую крышку парты, поднимается, оправляет платье, проходит по ряду, задевает шкаф плечом, перехватывает поудобнее сумку, поворачивает ручку двери, пересекает порог и вежливо закрывает ее пинком ноги, обутой в черный замшевый сапожок; it's another pair of shoes, говорят англичане, совершенно иная пара обуви.
Каролина
Учитель был пухлый, маленький, с черной щеточкой жестких волос на покатой голове, с потухшими пуговичными глазами.
– Здравствуйте. Садитесь.
Засмеялись – никто и не подумал вставать. Учитель знал это, просто у него была такая привычка – говорить «здравствуйте, садитесь». В этом нет ничего плохого – вот он и привык. А отвыкнуть никак не может.
Он, тиская потные пальцы, стоял у доски. Ученики смеялись и даже бросали шарики из жеваной бумаги. Он стоял прямо и сжимал рот, потому что когда тебя унижают, надо казаться строгим и будто тебе на всех плевать. За окном было трезвое сушеное небо.
«Как скучно! – думала Каролина, лежа грудью на парте и с тоской глядя сквозь пыльное окно. –Я хочу не так, я хочу – в небо… в самую глубину моря… далеко, далеко прочь. Аэлита, Кармен, Ассоль… знаю: я никогда не смогу полюбить. У меня будет толстый, жирный муж, проводящий вечера у телевизора с пивом и креветками, дети – сначала орущие, визжащие, а потом – наглые, настырные. Вижу – несут героин в карманах. Боже, мне, наверное, мерещится! Однажды муж ударит меня по лицу, и я буду плакать, а потом стану кричащей красной бабой, буду ходить в магазины и стоять в очередях, ругаясь с соседками, буду стирать мужу рубашки, а детям готовить завтраки – каждое утро, каждый день. Я стану ждать внуков и притворяться, что люблю их, а они будут терпеть не мочь целоваться с бабушкой, и потом я тихонечко умру однажды ночью – никто не заметит, потому что я тогда уже буду жить одна… Меня похоронят под деревом, оно будет шуметь надо мной, и я почувствую тишину и спокойствие, но зареву в тесном гробу, потому что не смогу ощутить ни ветра, ни воздуха».
– Анно Шере! – учитель стукнул указкой по кафедре. –Долго мне еще просить вашу милость?
Каролина нехотя подняла голову («я что–то пропустила?») и взглянула на наглого, красивого Анно в дорогом костюме, в семнадцать лет твердо знающего истину, которая до многих доходит годам к сорока – в этой жизни нужны деньги, а больше, как бы, ничего.
Анно Шере не приходилось волноваться по этому поводу.
– Пока мой отец спонсирует эту школу… – начал он, иронически поднимая тонкие темные брови. Он не закончил фразы, но – не требовалось. Хохотали. Нетерпеливым кивком он остановил класс и принялся развивать мысль, отчаянно жестикулируя. Однажды, Каролина слышала, отец взял его в некую фирму – прочитать речь. Просто в качестве испытания. И Анно, обладающий, как видно, пространственным мышлением, сбил очки с носа заместителя второго председателя. Тот сделал вид, что не заметил, остальные улыбались в сторону. Хорошо, когда твой отец – глава некоей фирмы. Но, наверное, Анно все-таки смутился, может быть, он даже покраснел.
– Ведь я скажу – и вас вовсе отсюда выгонят. И больше – смотрите! – никуда не возьмут… Вы же знаете, как это бывает – такие злые люди! Не хотят иметь неприятностей на свои головы.
Каролина потрясла головой – неужто ослышалась? Учитель с треском сломал указку о кафедру.
– Не сметь!..
Какой недоуменный крик! Или ей показалось? Он всегда удивлялся тому, что его никто не уважает. А ведь так нельзя – показывать, что догадался.
«Надо просто принимать это как должное…»
– Чего не сметь, говорить не сметь? – переспросил Анно, дебильно улыбаясь. – А вдруг проболтаюсь? Ну так, случайно? Вы же знаете, как это бывает.
«А ведь он не дурак, – подумала Каролина и отвернулась. На учителя смотреть не хотелось – она и так знала, что он сидит и тупо смотрит в классный журнал, размышляя об относительности всего мирского. Вот если бы на месте Шере был, к примеру, Сангара Легорский, то он, учитель – он бы, конечно, не стал терпеть подобные наглости... Изо дня в день слушать этого наглеца... Он бы… о да, он, учитель… Рассеянно и быстро зачеркала карандашом по парте. –Ведь он не дурак! Он умный, и, пожалуй, самый умный в нашем классе. Когда он говорит о политике – совершенно заслушаешься, хотя это дрянь, это пакостная вещь... Не так, как эти дуры – о тряпках и духах… И ведь его любят, хотя он и умен, почему не любят меня? Оттого, что он ведет себя так, а я так себя не веду, – или оттого, что я умнее его?»
Она знала, что мальчишки, вообще-то, любят повыставляться перед девчонками. Каролина никогда не была изгоем – так, предпочитала неземную жизнь, и никто ее не трогал. Только пальцем у виска за спиной – дебилка, синий чулок. Но это ничего, когда незаметно. Ей давно уже плевать. Перед кем он выставляется – не перед ней же.
«А может быть?..» – подумала она. Привычка анализировать досталась ей от матери. Сейчас она пыталась просмотреть варианты – и самым лучшим из них оказался тот, что у ее наглых детей будет целое состояние, а бить ее будет красивый и жестокий. Он не будет жрать пиво с креветками у телевизора, и готовить ей не придется, потребуется лишь одно. И медленно умирать от скуки…
Где–то люди танцуют, бьют в бубны – вызывают дождь, где–то падают в бочках в Ниагарский водопад (умирает две трети – две трети! а они все–равно это делают – почему?), вот дождь, вот мороз сковывает воду, рисуют мультики, и встает закат, рожают антилопы, где–то торнадо, а где–то впервые за восемьдесят лет выпал снег…
И только она сидит и умирает от скуки, тупо глядя в глухую стену.
«Дудки, – думала она, спешно стирая ладонью карандашные рисунки. – Не дождетесь».
Ладонь становилась дымно-блестящей от графита. Хорошо, когда в классе одинокие столики. Когда были двойные парты, с ней сидела Ада Васнецова. Она всем говорила, что у нее русские корни – смешнее не бывает. Никому не было дела – будь ты хоть итальянский венгрополяк, – а один такой учился у них в классе. Ей так и говорили – отстань, дура толстая, гадина – хорошо, когда в классе нет лживых людей. Каролине это всегда нравилось. А вот Адочка вдруг взяла и отравилась – ночью, насмерть, – и как! Нет чтоб выпить снотворного – продала кожаные брючки, стройнящие фигуру, и обколола всю руку. – первый раз в жизни. Вся школа об этом говорила. А Каролина об этом не думала – она мечтала. Мечтала всегда, безумно уносясь на воющем поезде в промозглую бесконечность. Темным ноябрьским утром она просто поставила сумку на соседний стул – так и стояла, до конца учебного года. Никто не хотел с ней садиться – все же видели, сумка, ясное дело. А летом был ремонт, и эти старенькие парты улетели в мусоровоз – вместе с картинками, пошленькими надписями, рисунками и почеркушками… Вдруг как молния пронеслось – последний год. Окружающие ее люди вцепились – не в знания, друг в друга, повлюблялись, поссорились, изменили – и повлюблялись опять. Адочка, кстати, была влюблена тоже – и в кого? В темноголового, темноглазого, вечно отглаженного, отутюженного Анни – нашла, ничего не скажешь. Подкинула записку в карман замшево–английского пальто – люблю. Смелая была девочка Ада Васнецова.
Заплаканная ее мать твердила, что дочь, любимую ее девочку, девчоночку, девчулечку, – изнасиловали и закопали в их же саду. Анно трезво и грустно взирал на нее, полутораметровую, с высоты своих ста восьмидесяти пяти. Притихшие одноклассники стояли полукольцом, словно эскортом, вокруг скорбящего Шере. И та, с пучком на голове, мать ее, – кинулась на них, тряся кулаками, мотая головой, будто враз получила болезнь Альцгеймера.
– Вы, вы, вы!.. Вы все виноваты! Вы ее не любили! Девочка моя, девочка… косточка, душа, цветочек мой, ребеночек… Господи… Вы!!! – и это с нелепым яростным тоном, и пощечины в толпу, и Анно, схвативший ее за руку – и вдруг враз прижавший к себе, сорокалетнюю женщину, одинокую без мужа и – теперь уже – без ребенка…
– Меня бей, меня, – спокойно повторял он, прижимая ее к груди. Глаза его блуждали вдалеке, будто он искал кого–то там, не находя… Каролина в одиночестве сидела в кабинете истории – вышла на яростный крик, щуря глаза, отворачивая голову от противного света засиженных мухами лампочек. И ее вдруг пронзило тоскливое ощущение – муж, наглые дети… Боже, какая она дура! Бывает, бывает – иначе!
«И ты хочешь – так? – с внезапно поднявшимся из глубин души смрадным ужасом спрашивала себя она. – Все так, идиотка, дура, курица паленая…» Господи, Господи – как ревела душа…
– М–меня, меня, – повторял Анно, устало закрывая чернейшие глаза. Встал на колени перед ней и опустил голову.
– Виноват – руби, иначе – помилывайте…
Отшатнулась; вскинула руки к лицу. Едва ли понимала его слова. Прижалась кофточкой к скользкой, в разводах, стене.
– Вы!..
– Я, – покорно согласился Анно, вставая. –Если вы думаете, что я, – идемте… В точку вчера принят закон о смертной казни.
И – не удержавшись, ей прямо в глаза, с горечью и отчаянием, обычно столь же свойственным ему, как любому столбу на придорожной окантовке дороги:
– Неужели вы вправду думаете, что я мог это сделать?
Черным восклицательным знаком прильнувшая к стене, Каролина повела головой. И одноклассники, поглядев на нее, повели головами – темными, рыжими, светлыми… Мама Васнецова упала на колени и закрыла руками лицо. Анно механически развернулся и, отчетливо подавив в себе желание броситься по этому плохо освещенному коридору, медленно зашагал к лестнице. И никто из тех, кто прежде угодливо смеялся его шуткам, никто из тех, кто почетно считался его друзьями – никто не пошел за ним. Возле женщины стоять было уже несколько неприлично (как говорил Анно – неадекватно), и вереница молчаливых одноклассников потянулась в класс. Последние оглядывались и замедляли шаги, инстинктивно боясь показаться слабыми, пасующими перед новой опасностью. Женщина не шевелилась. Каролина молча вошла в класс, схватила со стула вельветовую сумку и бросилась из класса, по коридору, по лестнице, по бетонной плите крыльца – так, что коричневые ботиночки выбивают марш Мендельсона, – снова по лестнице, по асфаль…
Анно молча сидел, прижавшись спиной к крошеву камешков на стене и смотрел в большое синее небо тусклым усталым взором. Кожаная барсетка валялась несколько в стороне, и Каролина, несколько испугавшись, сделала несколько шагов в сторону от намеченного пути, присмотрелась повнимательнее к лицу одноклассника. Он повернул голову и посмотрел на нее с выражением такой отрешенности на лице, что ей показалось, будто не существует ничего – ни мира, ни ее самой. Ей показалось, что все мысли, занимающие ее, пусты и дурны, и нет ничтожнее ее под этим взглядом, проходящим через ее мозжечок. И еще ей показалось, что задохнуться в тесном гробу через шестьдесят лет – это самое достойное, что смог придумать человек за все века своего неадекватного существования.
И вот она сидит в классе, и ладонь ее становится дымно–блестящей от графита, и ощущение обмана охватывает ее голову, грудь, талию и ноги, свертывается в кокон вокруг ее тела и душит мысли в ее голове.
– Вы же знаете, как это бывает… – говорит Анно, одной рукой опираясь на парту, а другую поднимая в изысканно политическом жесте – он протягивает раскрытую ладонь в сторону молчащего учителя.
В тишине, прерываемой хихиканьем тех, кого Анно Шере называет друзьями, Каролина собирает учебники в сумку, вытирает блестящую ладонь о шершавую крышку парты, поднимается, оправляет платье, проходит по ряду, задевает шкаф плечом, перехватывает поудобнее сумку, поворачивает ручку двери, пересекает порог и вежливо закрывает ее пинком ноги, обутой в черный замшевый сапожок; it's another pair of shoes, говорят англичане, совершенно иная пара обуви.